ТВОРЧЕСКИЙ САЙТ

Аль Квотион

Помимо своего основного творчества под псевдонимом Аль Квотион, Александр пишет еще под двумя именами — Александр Ноитов и Алина Лён. Произведения под каждым из имен характерны абсолютно отличающимися стилями написания, используемым языком, характером, самой техникой написания, затрагиваемыми темами.

В данном разделе сайта Вы можете познакомиться с произведениями, написанными в рамках этих литературных экспериментов.

Предупреждение: есть нецензурная лексика.
Александр Ноитов
Цикл прозаических миниатюр «Мой друг Федор Аристархович»
Цикл новелл из книги «Почему я не вырос нормальным»
Не спал всю ночь
Я не спал всю ночь,
Я не спал всю ночь -
Корчилось что-то в теле:
Золотое, яркое, обжигающее,
Как три сантиметра солнца, запертых в ящике,
В черепной коробке с черным монитором глаза
Корчилось нечто живое и дышало газом.
Лазало, скреблось, мяукало по-молочному,
Не давало дышать,
Вымирать,
Или просто спать ночью,
Проникало в каждый сосуд, лизало, нюхало,
Превращаясь в некую внутреннюю оплеуху
Или внутренний поцелуй с той стороны кожи.
Это ты была?
Потому что только ты так можешь
Жить во мне — до боли, до хрипа, до тяжких судорог.
Это ты была, дорогая моя подруга?
Я не спал всю ночь,
Я не спал всю ночь -
Счет ночей перешел на тысячи,
Во мне нечто на камне высечено,
Будто Бог спустился в мою духовную пустошь,
И резцом вырезал в скалах горячее чувство.
И тогда я сжался — как после удара в живот,
Попытался не выжить — но что-то во мне живет,
И когда я почти что счастливо подыхаю -
Оно делает мне искусственное дыхание.
Только «хааа» вырывается выдохом искореженным,
На стекающем желтым золотом брачном ложе,
И не вытравить это внутри, не превозмочь.
И опять -
Я не спал,
Я не спал,
я не спал всю ночь.
Призрак
Тебе не кажется странным, что с тобой говорит призрак?
Не умерший, но ушедший в тот род тишины,
Которая настолько прозрачным ветром пронизана,
Что любой из людей теряет в ней свои черты.
В тот род тишины, которая подобна тлению,
Которая есть веление к смерти дня.
Тебе не кажется странным, что хватая взглядом мгновения,
Ты сейчас читаешь записки небытия?
И отвечаешь — мысленно или чувственно,
Тем самым открывая бездну в самом себе,
Превращаясь в какую-то хрупкую творожную устрицу,
Из привычной раковины двинувшуюся ко тьме
Океана с голосами призраков и телами космоса -
Это как наладить контакт с мертвецом внутри,
Которым ты станешь, когда не останется голоса,
И весь океан станет плотен и зрим.
Тебе не кажется странным входить в незнакомые двери,
Стоять, закуривать и чувствовать, что там, в конце
Бесформенное чужое молчание с губами серыми
Само напишет ответ на твоем лице.
Город
Здравствуй, город.
Впрочем, здоровья в тебе не много:
В тебе дети в синих кроссовках идут по смогу
И на каждой стене пишут по самоубийству,
Собирая чёрную пыль вместо ярких листьев.
В этих венозных улицах застряли тромбы,
И каждый из них — с лицом огромного дома,
Но твои дома уродливы, как обелиски
Энтропии сущего, подходящей здесь слишком близко
К человеку, прижатому мокрой спиной к стене,
Человеку, который сейчас говорит тебе:
Здравствуй, город!
Получая в ответ гробовое молчание,
Состоящее из с ума сводящего шума,
И иной ответ от тебя уже и не чая,
Человек становится подобен духовному штурму -
Он ломает стены, смеётся, бежит и падает,
До тех пор, пока не сломит его апатия.
И тогда он прижмётся к стенам — на четверть стёртый,
В спертый воздух выдохнет слабо:
Ну здравствуй, город.
Вид из могилы
Осень; вид из могилы: милый прямоугольник
Лживого рыжего неба, царственного и голого.
Холодно мне и радостно, больно и сладко мне -
Это приходят мысли: «Лучше, когда тебя нет».
Мысли с глазами мамиными, мысли с лицом жены:
Лучше.
А осень празднует, веки ее влажны.
Реки ее закованы, ветки ее остры,
Вся она — только золото, падающее в обрыв.
Лучше.
Глаза слипаются, яблоки валятся вниз,
Осень прямоугольная машет мне в каждый лист.
Осень моя — геометрия, дерева строгий скелет.
Валятся кроны и яблоки: «лучше, когда меня нет».
Осень: углы и прострации, тучи сожрали зарю,
Мир улыбается лезвием — я не пришился к нему.
Осень; вид из могилы:
Яблоки валятся вниз,
Милый прямоугольник,
Житейский абстракционизм.
Пан
Добро пожаловать в мой лес — беги не беги,
Но тебя уже держат когти тихого шепота,
Козлоногие сатиры слизывают травы с твоей ноги,
И их бог пан смотрит на тебя, как на свою собственность.
Из флейты доносятся тьма и лесной пожар,
Опийный дурман безудержного цветения.
Доброй пожаловать. Раздевайся, моя душа,
Танцуй и говори со мной каждым своим движением,
Кричи и бейся в узловатых пальцах корней,
Выгибайся дугой в царственном море зелени.
Если кто-то другой касается твоих плечей -
Это только я подбираюсь все ближе к цели.
Повинуйся флейте — в ее приказах стволы
Вековых деревьев и ужас загнанной жертвы,
Повинуйся мне, будь податливей теплой смолы,
Потому что я здесь, девочка, был всегда первым.
И я ждал под кронами чащи твоих шагов,
Я все чаще видел во сне эти капли пота
На молочной коже — и из всех ушедших богов
Я один впитал в себя вечный голод потопа.
Так что поздно, детка. Это флейта поет: «ты моя»,
Это хищные твари тебя сторожат и ищут,
Это бог их пан смеется, уже не таясь,
С грозной флейтой своей — и ты слышишь ее, ты слышишь…
Саженцы
Если впустить зло в свой дом, то оно останется,
Укоренится в коридорах и кухнях саженцем,
Прорастет в нас с тобой — плесневелыми, тонкими, бледными,
Гулким рычанием, невероятными бреднями.
И мы будем жить в доме — женщина и мужчина,
Поворачиваясь к каждому звуку звериной личиной:
Маской крыс, волков, насекомых и страшных кроликов,
Созидая шерстью и хрипом иную символику -
Говор темной крови, капающей на плитку,
Речь ничтожных чувств — каких-то мутных и жидких.
И религию самого черного древнего идола
С деревянной мордой — будто из прошлого выдранной.
Вытирая кровь после жертвенного убийства,
Мы с тобой будем трогать пальцами наши лица,
Замурованные в пол, втоптанные ногами,
Мы с тобой будем трогать разводы на них губами.
Прежде чем впустить зло в свой дом — сядь и подумай,
Сколько потом беспросветных ночей в голове твоей будет.
И еще, чуть не забыл: я стою у входа.
Дорогая, я принес тебе саженцев, чуждых природе.
Все нормально
Со мной все нормально — просто летом невозможно дышать,
И солнце в зените не греет — оно оглушает.
И солнце в зените пожирает меня по молекуле,
Пока я вытекаю сквозь поры этого пекла.
Провожу много времени возле речных течений
Из-под крана. И если в комнате вдруг вечереет,
Я тону — совсем бессмысленно и безнадежно,
Погружаясь под воду — как меч опускается в ножны.
Да здравствует тьма, да здравствует эта пучина:
Сомы и налимы в реке едят мертвечину,
Здесь первопричины жизни мне в грудь вгрызаются -
Не жди меня к ужину, если я опоздаю.
Не переживай — со мной, как всегда, все в порядке,
Я вылил из крана море — злое и яркое,
Я якорь, мне это море — и гроб, и ясли.
И знаешь, детка, я наконец-то счастлив.
Идет умирающий
Нет никого настойчивее умирающего на его пути к смерти,
и солнце останавливается — уступая ему дорогу.
Деревья вздрагивают удивленно: он идет к Богу? к не-Богу?
А умирающий просто идет — забирая с собой поверхность
земли, забирая города и старые заросшие парки,
в которых бывал хотя бы раз — или видел в открытые окна.
Он забирает с собой губы любовниц — призывно раскрытые или сомкнутые,
он забирает с собой младенчество, зрелость и старость.
И он упрям — перед ним расступается море, рассыпаются горы,
и он упорен, словно смерть для него — все сущее.
Он идет — но сейчас он масштабнее всех идущих,
он идет, созидая в себе небывалый небесный говор,
созидая собой язык света и распада материи.
Он идет — и что-то огромное все ощутимей.
Он идет — и ангелы обращают к нему новое имя,
тщательно скроенное из его собственной веры.
Вы спите голая
Вы спите голая на полу в полной темноте,
на грудь угловатым телом заползает местный сквозняк,
ложится, прижимается щекой к теплому,
шепчет холодом — «безразлично».
И грудь становится анемичной,
становится кафелем, паркетом, чем-то битым.
Но Вы не знаете об этом.
Вы уже спите.
Вы спите голая на полу, и пол чувствует ваше тело,
пол осознает его небом — горячим и слишком белым,
пол видит мириадами глаз, как по Вашему телу пролетают птицы,
пол прижимается ближе.
Но Вы спите, и это Вам только снится.
Вы спите в полной темноте, и она оказывается живой,
она стоит за каждой дверью,
она дышит за каждой стеной,
она наблюдает — и ее зрение — по коже — неврозом.
Но Вы спите голая на полу — Вы просто замерзли.
Вы спите.
Это усталость или протест против сущего,
Ваши мысли не здесь, Ваши руки безвольно опущены.
И ничто в Вашем мире не вскрикнет, не шевельнется,
но когда Вы проснетесь, Вы уже не узнаете солнце.

В привычку
Не бери меня в привычку, детка. Я сумасброден.
И если сегодня мы одеты по одной погоде,
говорим напролет три часа или десять столетий,
то завтра останутся только письма и сигареты.
Не бери в привычку переписки и перестрелки.
Если даже море может стать бессмысленно мелким,
то вдвойне нелепо стремиться каждой молекулой
и полагаться — на грешного человека.
Не бери в привычку. Это словно зажигать в пальцах спичку
и пытаться верить, что огонь ее безграничен,
что ее огонь догорает сейчас не напрасно,
что он — никогда, никогда, никогда — не погаснет,
но вот дует ветер.
Не бери меня в привычку, солнышко.
Потому что я — только некто, секунду заполнивший
той огромной жизни, оставляющей нас в дураках,
той, в которой гаснет любой огонек в руках.
Потом
А потом будет лето,
и люди, видящие друг в друге не голое тело,
а источник заразы, источник смерти, источник чего-то белого,
что ложится в кожу, лишая воздуха или крови,
а потом будет август, могилы отцов и вдовы.
Мы нахмурим брови, 
мы скажем: «надо верить в лучшее»,
но увидим сыпь на месте былых веснушек,
но увидим множество чужаков: угрожающе-слишком-близких.
А потом будет лето — безумное и изысканное,
а потом — сразу оптом — солнце и драные легкие,
и красивая девочка, ставшая вдруг жестокой.
А потом будем мы, живущие в мире «после».
И теперь я желаю тебе важнейшее: 
доживи до осени. 

Спать
Хочется спать, но сон кажется неуместным:
я еще не сделал все дела,
я еще не лишил эти стихи девственности.
И если бы кто-то сказал: «парень, ты можешь выспаться»,
я бы не поверил,
потому что в моем ритме это звучит бессмыслицей.
Потому что в моем ритме -
ежеутренних будильников, ежевечерних плачей -
мне уже не кажется, что что-то могло быть иначе.
Этот ритм ударных стучит в перепонки — изнутри, снаружи,
я хочу ответить ему: «заткнись, я и так тебя слушаю!».
Я и так танцую под эту музыку в стиле нойза -
сделать чуточку громче,
и вот уже море пойдет из носа.
Или тихий океан брызнет мне под ноги красным,
растворяя весь мир, добираясь до его каркаса.
И на том каркасе я увижу себя распятым,
и кругом не люди — а только цветные пятна
вдоль по пленке неба, будто небо — водная гладь.
Я — каркас реальности,
но мне просто хочется спать.

Пляши для меня
Весна забивает мне в легкие одурь:
как много дыханья, как грудь мне тесна.
Ну что же ты, детка, сними свою обувь,
сорви свое платье!
Ты чуешь? Весна.
Гармони, гормоны, веселые девки.
Ну что же ты, детка, спляши для меня
на пляже — так пошло, так пышно, так метко,
так розовым телом призывно дразня.
Пусть будет резня за твой хмыкнувший ротик,
путь будет убийство за хищность ресниц.
Ну что же ты, детка? Добавим эротики,
добавим голодной любви без границ.
Пляши для меня!
С палашами ли, с молнией,
пляши, моя детка, вздымай горизонт -
пусть ты станешь тем, что навечно запомню,
в симфонии жизни — важнейшей из нот.
Важнейшей, ты слышишь? Как влажно касанье,
как спор на расправу твой острый язык,
как скоро в чудовищных плясках я стану
последней из всех ненаписанных книг?
Пляши же!
И к чертовой небо роняя,
и жаром своих несмирений маня,
пляши, раздевайся, безумствуй, родная!
Смотри мне в глаза -
и пляши для меня.

Немного тока
Пора подключить к голове немного тока
и расслабиться в теплой ванне:
я смотрю из воды на стены, но вижу только
вдруг обретшую цвет и форму музыку Вагнера.
Я лежу в воде, я смотрю на стены,
я пью свой шампунь прямо из горлышка,
и вкус мыла кажется теплым, горьким и ценным,
потому что сам я кажусь себе пошлым.
Ненавижу всю эту реальность
и поэтому жажду видеть ее совершенно новой:
я лежу не в воде, а в коме — и это тональность
то ли музыки для глухих, то ли просто слова.
Я хочу поменять теплую мыльную воду
на прекрасную степь без имени,
и лежать в ней если не вечность — хотя бы годы.
Я хочу эти стены в ванной на Африку выменять.
Просто выменять. Вы меня не поймете -
и это цена за убийство реальности.
Я уже подключаю ток, он течет по пойме…
Стены, здравствуйте!

Зависимость
Жизнь — это только зависимость со всеми сопутствующими:
привыкание, временный кайф, саморазрушение,
передоз реальностью, на венах — дорожки сущего,
красный цвет смущения.
Раскаленные щеки — за содеянное, за упущенное.
Да в какой-то момент — боязливое желание бросить
и знакомый образ себя в предстоящем будущем -
как холодного мрамора на погосте, одетом в осень.
И вот ты стоишь на утесе — мир ложится под ноги,
обнажая свою равнинную бесконечность.
Но вся жизнь — зависимость, и тебя она уже не трогает.
Ты стоишь на краю утеса, расправив плечи.
Ветер бьется о камни, ветер крошево земное сбрасывает,
исполняя эту волю божьего притяжения:
что рожденному пылью никогда в высоте не властвовать -
по закону его рождения.
Жизнь — зависимость. В тебе со звоном словно леска лопается -
это рвутся связи, это первая свобода на свете.
Раскаленные щеки — за страницы твои, за бессонницы.
Ты стоишь на краю утеса.
И только ветер…

Ушная раковина
Не толпись слишком долго возле моей ушной раковины,
говори, раз пришел.
Говори, что жизнь похожа на опухоль раковую
и на маковый порошок.
Хорошо, когда ты говоришь. Я люблю звучание
голосов людей,
я люблю эти звукотомные отпечатки
на беззвучной глади моих бессонных недель.
Просто звуком будь — как шипение радиоэха,
разминай этот воздух вибрацией изо рта.
Не молчи со мной никогда. Говори, раз приехал.
Говори. Потому что иначе я буду орать,
потому что иначе я вылезу вон из кожи,
потому что иначе я сдохну у этих стен.
Ты уже уходишь? Ну что ж, значит встретимся позже
в никогде.

Черти
Это все голоса у меня в голове,
Это все черти у меня на обоях -
скачут, скачут.
И от них я с каждой секундой злей,
и от них я дверью так громко хлопаю.
Только дверь — препятствие между светом и тьмой,
только дверь — это лишний орган в моем пространстве.
Это все!
Ты видишь? Черти пришли за мной.
Будем вежливы с ними.
Здравствуйте.

Петля
Я каждый день начал видеть себя в петле:
Мой рот открыт,
мой черный опухший язык провисает прощальным кляпом.
Застынут на веках капли, забудутся клятвы,
и кожа начнет желтеть -
как книга курильщика, которую он долго лапал.
Я вижу себя в петле — это маятник новых часов,
они отмеряют не время, но пространство между стен коридора,
в котором время — улитка, попавшая телом в соль,
в котором время веревкой — по горлу — наотмашь порвано.
Я вижу себя — черным провалом теней на полу,
и этого пола никто не коснется ногами.
Телевизор будет работать,
диктор будет красив и глуп,
человек в квартире закончится раньше программы.
Я вижу себя двухмерным — возможно, картой таро,
и кроны деревьев в моих ногах задевают собою небо,
и корни звезд прорастают в подошвы, но мне уже все равно:
я чувствую холод Бога затылком,
я — белая лилия в склепе,
я слепо следую к ничему, я к лимбу спиною жмусь,
веревка кажется теплой, живой и влажной.
Я каждый день начал видеть себя и тьму,
я — каждый.
Мы должны
Мы должны быть безумны, моя дорогая.
Не пугайся сирен у себя в голове -
это просто таможня на границе у рая
или ангелы на игле.
Как танцуют они!
Посмотри, дорогая,
как танцуют они, как похожи на нас!
Пересказ этих танцев — наше знамя и пламя,
дорогая, мы горим, словно газ.
И мы дышим тем газом, мы дышим друг другом,
беспросветно пьянея от волос или рук.
Мы должны быть безумны, моя незаслуга,
моя лучшая из подруг.
Мы должны быть безумны ради этих записок,
ради полустихов из посредственных нас,
дорогая моя, ты мой грифельный писарь,
я твой автор прелюдий и фраз.
Мы должны быть безумны, так ярче алеют
наши астры на кончиках тоненьких вен,
дорогая, рассудок — это та же аллея
между кем-то расписанных стен,
и мы будем лежать и читать в этих стенах
lorem ipsum и алые астры свои.
Мы должны быть безумны и благословенны -
это способ любви.
Мы должны жить, мирясь,
мы должны жить, карая,
мы два ангела — пасынки правды и лжи,
мы должны быть безумны, моя дорогая,
дорогая моя, мы должны.

2000 дней
Уже две тысячи самых нелепых дней
(или лет, если судить по личному чувству прожитого)
я смотрю на тебя, вижу латекс, клей и пружины,
вижу мир этот морем, и ты в нем стоишь на дне. 
Я смотрю на тебя — фигуру в соленой пене,
я слушаю весь перечень твоих идеальных идей,
но если ты считаешь себя ангелом — роди детей,
и либо они станут исполинами, либо исполином было твое самомнение
на всем протяжении этих двух тысяч дней.
Но чертово притяжение — родство или близость
заставляет меня прижиматься к твоей мокрой коже
и, безумные мурашки одним вздохом на ней ероша,
обожать это море, на твой тоненький профиль нанизанное,
это горькое море — низкое и неистовое,
обреченное быть самым бурным из всех морей,
обреченное быть юным (что для моря две тысячи дней?),
беспокойное море, полное крика и свиста. 
Я смотрю на тебя две тысячи единиц во времени,
погибая в морском изобилии каждого дня,
я из жизни создал «изоболие», и жизнь им меряю.
Я смотрю и смотрю. 
Но видишь ли ты меня?

Хорошие люди
Когда мы анализируем общество и пишем:
«хорошие люди», «порядочные люди»,
«люди со светом внутри, полные духовной пищи» -
мы подразумеваем себя, как некое человеческое чудо,
но когда мы вспоминаем сволочей, мы представляем лицо ближнего:
соседей, женщины из маршрутки, мужчины из телевизора,
как-будто жизнь наше мнимое человеколюбие в урну выжало,
и это рана на теле планеты никем еще не зализана. 
И мы любим себя, мы на блюде с перцем рабочих дней 
наслаждаемся каждым кусочком внутренней личности.
Если мир видеть морем, то жизнь — на дне
и со слепостью глубоководья близко граничит. 
Но мы любим себя — каракатиц во тьме,
обнимающих идейным щупальцем свое дряблое тело.
Если мир видеть морем, то это море уже в тебе,
но оно прогнило и потемнело,
и на мелях твари — добропорядочные на все свои голоса,
но вода, которая их роднила, стала не больше пыли.
Если мир видеть морем — оно исчезает уже на глазах,
потому что мы сами его испили.

Экзистенциальная рыбалка
Экзистенциальный кризис — лучший момент для рыбалки. 
Потому что рыба — есть состоянье ума,
это зима под водой и до боли жалкое,
что-то холодное, словно живой туман.
Едва видимый блеск чешуи в непроглядной толще,
рыба больше - 
она глубина, не знавшая брод. 
Рыба — тело рассудка, больное и до смерти тощее,
обезумевшая рыба на крючке и открытый рот. 
Еще полуживая выпотрошенная рыба с бледными 
потрохами на траве — это будущее каждого дня,
это нечеловеческая вселенная в черном неводе,
бессловесная рыба, распятая леской — я.
И я человек, отраженный в глазах рыбы, 
неизбежная часть цикла смерти от чужой руки. 
На воде круги — это души идут по лимбу,
и просторы отчаянья под ногами их глубоки.
Рыба — это религия,
и регалия власти быть промельком
в водоемах сущего, о которых не знал человек.
Рыба — это изнанка рек
и ночлег 
утопленника,
рыбы — сонмы теней, не взятые парой в ковчег. 
Рыба — это история, 
Эрнестовский «старик и море»,
впрочем, если быть точным, больше нужен «человек и шторм»,
потому что в кризис не поможет никакая скорая,
потому что рыбы плавают за окном. 
Экзистенция, рыбы мертвые, рыбы бурые,
волны выше крыши, рыба-солнце выплывает из туч.
Я уже нашел свою дверь в эпицентре бури. 
Я ищу свой ключ.

Красный идол
Сегодня в 10 вечера я стану языческим идолом,
вырезанным из дерева, древним и темно-красным,
я буду смотреть на мир понемногу, с вымыслом,
чтобы весь этот бардак не пускать к себе в разум сразу. 
Это тоже сказка для иных стареющих мальчиков
и для девочек, одетых в первые свои морщины,
потому что такие, как мы — это те же сказочники, 
дети, не ставшие женщинами и мужчинами. 
Ритуал семейного ужина, мертвый бык и танец,
принесенные в жертву лилии из киоска,
ты моя статуэтка — прозрачная и стеклянная,
у вечернего алтаря горячего воска.
Свечи тают. Романтика ужина в чем-то мистерия.
Свечи тают: тяжелые капли, бледная кожа,
ритуал домашнего мира, домашней истерики
поглощает нас с каждым разом все больше и больше. 
Мы играем в идолов — странная жизнь нам выдалась,
мы погрязли в амбре курений — аммиак и ладан,
ты стеклянная статуэтка без лица и имени,
оставайся прозрачной, оставайся голой и гладкой.
Мы играем в жизнь, сердце бьется по нервам молотом,
мы играем в смерть — наши игры просты на редкость:
и к концу этой ночи я, одержимый хохотом,
разбиваю свою стеклянную статуэтку.

Оберег
Пляшет, пляшет жизнь, и в пляске молится,
опыт — пот ее на всем лежит,
мы по лжи хотели быть как солнце,
а по правде стали как ножи,
режем мир, как торт своим потомкам,
режем время, близких и дома.
Что там до чужой души-потемок, 
если и своя — сплошная тьма,
вот она — да кто в ней разберется,
вот она — заходит на вираж,
чтобы жизнь мою испить до донца,
жизнь — капкан, канкан и «отче наш».
Жизнь моя — гиены и тюльпаны,
жизнь моя — безумие подруг,
вот он я — стою по жизни пьяным,
озираясь бешено вокруг 
и из рук роняю виноградины
красных, сладких, забродивших дней.
Ничего, пожалуйста, не надо мне,
никого не жду я у дверей.
Вот он я — с пропащими устами,
оглушенный, книжный человек
поднимаю digitus infamis 
как единственный свой оберег.
Сапфо
По утрам ты играешь в Сапфо — из одежды на теле твоем остается поэзия,
что являет собой апогей обнажения с переменным движением тока,
только я неуместен, как клише бытовухи из мира, пропахшего плесенью.
По утрам ты играешь в Сапфо — это просто жестоко. 
По утрам твои бедра — это новая лира, это лирика нового времени,
сотворение пламени прямо под кожей, и моих грубых ласк им не нужно.
По утрам ты играешь в Сапфо и величье искусства как платье примериваешь,
по утрам ты играешь в Сапфо, ты любовница муз, а не мужа.
Остается быть зрителем и, наблюдая бессмертное, молча закуривать,
приносить тебе кофе, кричать тебе в сердце, безумствовать или сгореть.
По утрам ты играешь в Сапфо, ты лежишь мирозданием в тоненьком кружеве.
По утрам ты играешь в Сапфо. Это в чем-то есть смерть. 
Значит есть та эротика в центре которой ураганы — лишь жалкие мелочи,
значит есть что-то больше, чем паршивая химия, фрикция и вещество.
Остается быть зрителем, загнанным зверем, безумцем, сценой и светочем. 
По утрам ты играешь в Сапфо.
Ты играешь в Сапфо.

Я отвечу
Однажды мы будем стоять у кромки воды,
пить теплое пиво, трогать друг друга или опять оглушительно спорить,
однажды мы будем стоять на том берегу, где тело становится парусом, 
а жизнь — это только навык,
и ты мне скажешь «знаешь, я чувствую, что могу переплыть это море»,
я отвечу, с улыбкой закуривая: «давай, детка, плыви»,
хотя буду знать, что ты не умеешь плавать. 
Однажды мы купим огромный дом, разобьем под окнами сад,
и ты будешь носить белое платье невесты,
однажды мы включим на кухне свет,
и будет казаться, что этот свет поднимается из душевных глубин,
ты скажешь мне «знаешь, я чувствую тягу к тебе, давай останемся вместе»,
я отвечу «конечно, детка, почему бы и нет»,
хотя буду знать, что мы оба не способны любить.
Однажды мы будем стоять на крыше, 
бездумно пялиться в небо, слизывать с губ его влагу,
однажды мы станем теми, кто уже утонул, кто прожил без любви, 
кому здесь больше делать нечего,
и ты скажешь мне «я чувствую, что умею летать, достаточно только шага»,
я отвечу…

Массовка
Стоит признать, что я просрал свою жизнь. Однако, просрал ее весело — с огоньком и задоринкой. С освоением пышных форм вдохновения и поэтическими изысканиями под забором. С пьянками, гулянками и прочими деструктивными болванками реальности. Просрал, как умеет молодость — дерзко, огненно и нахально. Вынес из этой заварушки мешок опыта, сложил его в чуланчике. Вдохновение, сняв чулочки, осталось чем-то, схожим с пятнами на мягком диване. Самое бесполезное, но симпатичное на вид — поставил на книжную полку. Потом наступила полночь. Чулан, полный мусора и старых ностальгических вещей скрипит досками, навевает тоску. А я лежу усталый возле его двери и чувствую, как медленно капли пота ползут по виску. Напрашиваются философские бредни — жизнь просранная тоже может считаться жизнью. Напрашивается саможалость — бедный я, бедный, как теперь себя в стены этого космоса втиснуть? Напрашивается ненависть к собственным рукам, голове и истрепанным старым кроссовкам. Каждое вдохновение с моего дивана из частного превращается в уже не имеющую смысла массовку. Массовка, опыт и жизнь хотят оставить меня скорченным на полу этой долгой ночи. А у меня просто болит голова. И ничего не хочется.

- 2
Тридцать восемь. Все мысли мятые
пахнет лекарством и мятой,
где-то тикает маятник,
мяукает в голове.
Ты ко мне?
Заходи по черному
кафелю в эту чертову
голову книжно-ученую,
о чем-то поговорим.
Нет, я же здесь один!
С кем тогда разговаривал?
Тридцать девять. Лежу за гравием,
под асфальтом, стакан заглатываю,
в нем дрянная больничная стыль. 
Снова ты?
Нечто вроде сущности,
бесформенное и трескучее,
как-будто по воле случая
отделяется от груди.
Это ты! 
Ну и что уставился?
В голове что-то воет за ставнями
впавших глаз, 
я, как баба, постанываю
и шепчу: раз пришел, говори. 
Сорок три. 
Так чему ты радуешься?
Пахнет красным дождем и радугой,
мир теряет свой прежний радиус.
И твой голос — как-будто мой.
Да постой…
Ах, пора отчаливать?
Тебя Бог, как листву, качает,
и кончается что-то, кончается…
Мы увидимся снова, да?
Минус два.

Вещь до падения
Ты приходишь в чужое сердце, плечом вышибая
каждую дверь 
или стены равнодушно руша,
твое новое позитивное мышление — это розы Гелиогабала,
но я не люблю приторный запах 
и мертвые души. 
Мне не нравятся твои глаза — уже опустевшие,
словно картина, лишенная теней и запахов.
Такой смех не может не стать насмешкой,
потому что никого не чувствует, 
оставаясь за пазухой.
Никого не чувствует, 
замыкаясь в себе, как в камере:
тараканы маленьких улыбок по стенам ползают,
бледный узник растирает свои тощие плечи сахаром,
изучая фотовиды себя на широких полках.
А мне хочется знать, что бывает светлей и темней,
как все человечное в нас на звук отзывается, 
что за чувство оживает под кожей других людей,
когда этой кожи касаются чьи-то пальцы. 
Я хочу ощущать триумф и уметь проигрывать,
быть в анфас кретином, а в профиль — немного гением,
познавая красоту каждого осколка разбитого
и поэзию любой вещи до ее падения.

Быть
Быть.
Долго рассматривать платье женщины,
темно-синее, как любовная лирика поэтов,
осознавая под тканью ее голое тело,
ее томную кожу,
острые соски и упругие бедра,
и, поймав ответный взгляд на ширинке собственных джинсов, испытывать вожделение. 
Быть пьяным юношей на ночной улице,
понимая алкоголь как тихий боевой клич
и чувствуя себя воином,
или целоваться — прекрасно и пошло, как падший ангел,
потому что однажды ты познал дьявола.
Быть религиозным и верить в Бога,
который никогда не позволит солнцу остаться на небе, 
никогда не позволит солнцу засиять слишком рано,
быть религиозным и любить тьму и шрамы за их своевременность.
Быть учтивым швейцаром возле дверей собственных глаз,
но открывать их только перед своими сумасшедшими демонами,
с долей самоиронии или саморазрушения понимая, 
что вы с ними больны в равной степени. 
Быть мужчиной для женщины с разорванным внутренним миром,
словно внутренний мир может быть кухонным полотенцем,
и испытывать на себе гнев человека, загнанного в угол,
быть мужчиной для женщины и никогда не отнимать губ от ее детской драмы,
либо отнять однажды всего на минуту, но постичь безумие. 
Говорить многим людям: «я скучаю», но вкладывать разный смысл:
я скучаю, как по пению смолкнувшей птицы в том лесу, 
который через миг взорвется множеством новых живых звуков,
или я скучаю, как наркоман по дозе,
как умалишенный по здравомыслию,
говорить: «я скучаю по тебе» многим. 
Быть человеком, который танцевал на площади 
или плавал в реке,
но для которого почти весь мир — это то,
к чему он никогда не прикасался, чем он не горел и что не оставлял позади. 
Понять, что все эти красивые слова, пропагандирующие образ сердца,
или грубые слова, пропагандирующие образ силы,
что все слова, попытки казаться лучше -
косметика или книги в метро,
никого не заставят полюбить в тебе человека, 
не смогут заставить даже тебя полюбить в себе человека,
понять все это и наконец обрести свободу. 
Быть. 

Тунец
Написал «Танец с ножами». Лучше бы изменил одну букву и написал тунец с ножами. У тунца бессмысленные рыбьи глаза. У тунца холодное скользкое тело. Развращенная Япония могла бы снять артхаусное порно с тунцом в главной роли, и могу поспорить — тунцу с ножами это бы понравилось. Тунец с ножами — прекрасная аллегория бесцельного убийства. Смерти, под завязку напичканной параферналией пустоты бытия, атрибутами ничтожности любого существования — рыбьими глазами, холодным телом, скользящим по теплому лону перед камерой молча онанирующего японца, ржавеющим от влаги металлом, энтропийными прозрачными ноготками отвалившейся чешуи и черными мушиными буквами. Аллегория смерти, происходящей ради самого акта смерти. Осознанно совершаемой смерти, потому что за всей пружинистой болью, титаническим натяжением воли и идеалов, напряжением всех мыслимых и немыслимых человеческих чувств в конечном счете остается только бессмысленная реальность. Ты посмотрел в глаза тунца с ножами. Теперь ты увидел все, и смотреть больше не на что. Видишь, где-то там, под толщей воды, под мусором гниющих водорослей и смятых жестяных банок, окруженный тунцами с ножами, я умираю. Ты знаешь что-нибудь о тунце? Расскажи мне, пока я не умер. По инерции я пишу «давай поговорим». Но после первых твоих слов понимаю, что нам не о чем говорить. Разве можешь ты хоть что-то знать о жизни и не-жизни рыб. Или море тоже вызывает у тебя идиосинкразию? Все эти вещи: холодные горькие волны, пустынный пляж и выброшенные на него тушки тунцов с ножами на дальнем плане ментального ландшафта — как побуревшие снимки детства, на которых ты с радостной улыбкой отрываешь от хищного крючка раззявленный рыбий рот, оставляя на нем ошметки белого мяса. Оставляя грядущих тунцов с ножами, приходящих в твои сны. Оставляя ненавистное море, тяжелый каменистый пляж и последнюю попытку «расскажи мне, пока я не умер». И в самом конце оставляя на этом смертном крючке, прожившим в тебе годы, самого себя. 

По слогам
Я читаю тебя по слогам,
по предложениям - 
пойти на прогулку или заняться любовью,
я хочу поглотить и переварить твою костную систему,
чтобы ты стала моей собственностью, 
моей собственной рукой,
которой я касаюсь себя.
Я бы разложил тебя прямо здесь на полу
на все винтики твоей внутренней поэзии,
на рифму бежевых сосков 
и аллегорию между разведенных рельефных бедер,
чтобы увидеть, как это устроено.
Я читаю «пе-ре-вал» 
и вижу едва проступившие сквозь кожу ребра,
я читаю «пе-ре-стук»,
прикладываю к ним ухо и слушаю,
чем заканчивается эта глава -
сбившимся дыханием или приглушенным стоном. 
Я читаю тебя по слогам:
рассыпчатый алфавит волос и царапин,
укус комара на плече и легкое напряжение пальцев,
каждый абзац становится открытием - 
я открываю новый материк, как открывают шампанское.
Я читаю тебя побуквенно,
любое новое слово оформляя в камни, в скалы,
в самую плотную вещь,
в стулья или монументы, которые можно сжать в кулаке и чувствовать,
но ни одна строка тебя никогда не заканчивается,
потому что ты сама по себе — пространство.  
Я читаю — ты написана на языке,
созданном для дельфинов или чаек,
созданном для маленьких плавающих чаинок
в мире, где язык может быть только человеческим,
но меня не тревожат такие сложности,
потому что я люблю тебя, детка,
потому что я пожираю и захватываю каждый твой миллиметр
всякий раз, 
когда читаю тебя по слогам. 

Утихни
Утихни. Тихо-тихо дальше пройди по пыльному газону, 
зайди к Марине или Маше, вцелуйся в локти возбужденно, 
а после выключи светильник и ляг сырьем субботы на пол, 
разглядывая инфантильно в самом себе угрюмый запад. 
Напейся — в праздник или просто, 
забудься — так намного проще, 
чем вышибать бензин для роста: и мысли, и любовь — на ощупь. 
И чтобы много живописней смотреться в повседневной фальши - 
двумя облизанными стисни фитиль зрачков едва горящий. 
Во тьме все кажется округлей, 
во тьме ты кажешься чуть выше, 
во тьме искусанные губы так просто можно недослышать. 
Во тьме, во тьме — не обернуться назад к дрожащим просьбам лампы, 
во тьме безумцы и бездумцы, 
во тьме ты как бы самый-самый. 
Но будет день — натянет шею веревкой бытности и быта, 
назад потянет по траншеям, 
назад, назад — к себе прожитому. 
Ты обернешься — ты не тот. 
Ты обернешься — ты не с теми. 
Так ты увидишь за спиной бездарно просранное время.

Онизнают
Сколько прекрасных советчиков:
они знают книги,
они знают даты,
они знают возраст,
они знают жизнь,
они знают меня,
они знают мятые вафельные полотенца на полу дешевого номера после секса
и полоску героина на пластиковой карточке,
они знают таракана, проползающего по лицу лежащего человека - 
живого и равнодушного,
они знают внутреннюю музыку пост-апокалипсиса,
в которой соло любого минета на автостоянке звучит слишком оглушительно,
потому что все остальные звуки уже не имеют значения,
они знают соло раскрытых женских губ, ярко выкрашенных помадой безо всякой аккуратности,
губ, которые можно любить больше жизни, 
незнакомых механических губ, за которые можно умереть. 
Они знают, сидя в кресле,
они знают, рассматривая свой телек или монитор,
они знают, садясь в маршрутку или ожидая ее на остановке,
они знают, нарезая хлеб и бекон в маленьких светлых кухоньках.
Они знают, они знают, онизнают, онизнаютонизнают,
они нанизывают онанизм «онизнания» на каждого, кого встречают. 
На меня, на тебя — липкий, теплый, почти сладостный, почти смертельный. 
Сколько прекрасных советчиков, 
сколько прекрасных советов человеку на ветке,
человеку, пришедшему из дерева. 
Сколько бессмысленных слов.
Александр Ноитов


Вещь с историей
Ты встречаешь ее в каком-нибудь продуктовом супермаркете, в очереди на кассу. Небрежно-легкую, откровенную в мельчайшей мимике, беспардонно свободную среди зажатых мрачных людей-полушубков. Улыбаешься, знакомишься, выпрашиваешь номер телефона, выдавливая из себя все скупое обаяние, на которое способен, при этом понимая, что его катастрофически не хватает. Что ты латентный неудачник, посягнувший на недостижимые высоты. Но кривого запинающегося обаяния, полного неуместных шуток, неожиданного оказывается достаточно, и она все-таки оставляет тебе свой номер. Триумф закипает яростно, неуклюже бултыхается в глазах — самая первая победа имеет свойство быть всегда такой вдохновенной, такой значимой. 

Дальше ты собираешь силы, часами репетируешь у зеркала грядущие диалоги, чтобы не казаться в застенчивости и неуверенности клиническим идиотом. Готовишься. Волнуешься. Вкладываешь в предприятие по установлению контакта с женщиной все мысли, все силы, чертову уйму нервов (это правильно, чем больше вложено в эту игру, тем дороже становится сам приз). Покупаешь букеты цветов, пишешь смс-ки, на работе не можешь вникнуть в текущие задачи, потому что безостановочно думаешь о ее коленках или животе, или… 

А потом узнаешь, что женщину твоей мечты, объект безудержной страсти, нежности и навязчивых снов — без лишних сложностей можно приобрести на углу незнакомой улицы. Пятихатка за час. Пятихатка за, мать его, час. Чертовы веники роз, которые ты тащил «к ее стопам» стоили больше, чем она. Зато пока ты их тащил, пока выбирал одежду или манеру речи — кто-то другой цинично оплачивал тот самый час. Сколько было таких циников, пока один кретин-романтик переживал, согласится ли она пойти с ним поужинать? Руки непроизвольно сжимаются в кулаки, ты резко выдыхаешь, словно выплевываешь воздух, материшь себя, ее, незнакомых мужчин, которые останавливались на том самом углу возле улыбающейся им женщины, желая смерти всем без разбора. Самая первая ненависть имеет свойство быть всегда такой неукротимой и отчаянной. 

Через неделю или месяц немного успокаиваешься. Убеждаешь себя жить дальше. Просто меняешь продуктовый магазин, просто меняешь убеждения, просто взрослеешь. Через пять лет ты становишься антикваром. Тебе нравятся вещи с историей, вещи, покрытые царапинками, бывшие сломанными, но после отреставрированные — они намного интереснее новых фабричных изделий — не бракованных, идеально отполированных, лоснящихся своей неиспользованностью, бездушных и немых. Познание подобных подержанных вещей — глубочайший разговор с прошлым, которое есть. Именно это придает вещи особую ценность. Время от времени ты приезжаешь в тот самый супермаркет, стоишь на том самом углу. Ищешь свою вещь с историей. Но уже не находишь.

Будущее
Мы лежим, обмениваясь жидкостями, запахами, видами,
мы дарим друг другу деньги, стихи или девственность,
потому что твой открытый рот и жадные выдохи -
это высшая форма эротизма и откровенности. 
Потому что вечером, когда закипает чайник,
ощущение другого человека в доступной близости - 
бытовой анальгетик, удерживающий от последней крайности,
прикрывающий отчаянье интимным обменом мыслями. 
Мы обмениваем себя одиноких на себя обжитых,
на себя в житейских кафтанах зарплат и колясок,
потому что каждое разбитое по сути корыто
все же лучше пустоты, покрывающей рассудок кляксами.
Я смотрю в твой открытый рот, возбуждаюсь, рушусь,
исчезаю в полости горла — на эпохи, на метры. 
Я смотрю в твой открытый рот, и вижу в нем будущее
беспредельно жадное 
и обреченно смертное.
Брачная спячка
Наверное, меня поймут сейчас все те, кто каждый божий день просыпается по нервозной истерии будильника в смертную рань и чувствует — весна все-таки начинается. Все те, кто разлепив веки непосредственно руками, выбравшись на божий свет из спального мешка под глазами, понимает, что этот божий свет посинел небом, потеплел, начал оттаивать и уже определенно возбуждать. Господа, я поздравляю всех нас с началом брачной спячки! С этой грандиозной борьбой гормонов и перманентного недосыпа. Только мы, господа, умеем облапать соблазнительные округлости чужого тела, пустив слюни не от похоти, а задремав в процессе. Только мы умеем спать стоя, причем стоя всеми частями тела одновременно. Только наши комплименты спросонья приобретают уникальную творческую неповторимость, потому что не контролируются разумом, на полуслове переходя в прямую трансляцию из грез. Ура нам, господа, ура началу брачной спячки! И детка, я люблю тебя, даже не сомневайся! Я в целом люблю животных. Особенно мопсов. Хррр…

Товарищи эскаписты
Товарищи эскаписты, сие время немыслимо 
уродует большим, чем просто статьи в газетах.
Все вокруг рассуждают о прошлой и будущей жизни,
а я не знаю как быть человеком в этой.
А я учусь, по дням соскребая черное 
пошлое несовершенство своих же истин,
замечая взгляды и взводы курков за шторами.
Я смываю с себя животное, но пахну псиной. 
Товарищи эскаписты, соучастники секты
«свидетелей соломы в глазу» или что-то вроде,
нам пора начинать писать новые тексты,
нам пора править смысл жизни в неизменном «ворде».
Я учусь. Я червь еще, но расту по-творчески,
вырывая с кровью малодушие, низость, трусость.
Товарищи эскаписты, закройте форточки,
пора разгребать наш общий душевный мусор. 

Тщеславие
Во мне живет мелкий дьявол, который обожает тщеславие людей. Тщеславие кормит безработных и их голодные семьи. Тщеславие выгодно и тщеславия — полно. Щедрая нива для заработков. Мне пишет начинающая поэтесса: «я написала двадцать стихов, они не очень хороши, но от души, пора издавать книгу, хочу мирового признания». Это тщеславие. Мне пишет опытный делец: «Хотите мирового признания? Готов издать Ваши двадцать стихов в сборнике с такими же»непризнанными гениями«за сумму раз в пять превышающую себестоимость любых аналогичных самиздатов». Это голодный безработный, добывающий себе прокорм. Добывающий, кстати, весьма неплохой прокорм, потому как тщеславных «гениев» в избытке, и они готовы платить за понты, легко покупаться и ослепляться отрощенным до пола ЧСВ. Стихи.ру, независимые «издатели», шакалами выискивающие всех, кто слепил хотя бы пару строк — все из одного болота человеческих пороков. Это работа на дьявола, разрушающая что-то хорошее и усиленно подкармливающая в людях их самые низменные желания. Во мне живет дьявол, и он радуется, наблюдая это хаотичное размножение червей. Что только лишний раз доказывает — счастье, это далеко не всегда благое, светлое чувство, безусловный вестник добра. Потому что дьявол тоже бывает счастлив.
Разум и сердце
Философский «спор разума и сердца» в народе стал все чаще приобретать форму стычек восторженных недоумков и суровых бруталов с кирпичным выражением лица, бесстыдно налегающих на логическую аргументацию. То есть форму дремучую и архаичную, далекую от реалий. А реалии в том, что человек полностью подвластен своим эмоциям. И недоумки, и бруталы отличаются только самими чувствами, а не их наличием или отсутствием. Работа человеческого мозга, как такового, напрямую зависит от тех же эмоций. И в таком ключе древний философский спор в большей степени глубоко внутреннее переживание, столкновение собственных желаний и общественных, как-будто бы правильных и одобренных норм, чем срач людей с разным темпераментом и разными эмоциональными центрами. Поэтому так смешны отдельные персонажи (чаще девушки), находящие себе сомнительный повод для гордости и роста чувства собственной важности «зато я могу чувствовать, это делает меня особенной!». Детка, это то же самое, что заявлять «у меня есть пупок, я не такая, как все». Так вот, пупок есть у всех. Он есть даже у меня, каким бы неправильным я тебе не казался. Найди другой повод для гордости, если его нет — приложи усилие и создай. Это всяко лучше, чем пытаться блеснуть своей индивидуальностью, рассказывая о невероятной способности дышать воздухом, есть, спать, чувствовать. 
Помимо забавных девушек, вынашивающих свое забавное самомнение, есть во власти эмоций качество — святое и дьявольское одновременно. Это способность кардинально менять мировосприятие, иногда — до противоположного. Находить трезвые, рациональные или хотя бы красивые оправдания тому, что еще пару дней назад было категорически неприемлемым. Своего рода сдвиг окна Овертона. Святость его в том, что именно оно — один из главных факторов той самой «непобедимости любви», о которой так любят говорить поэты и романтики. Но есть в нем и жуткая тьма. Так женщины, влюбляясь в убийц, в больных маньяков, создавая свои взаимоотношения с этими людьми — начинают пересматривать и перестраивать собственное отношение к убийству, как таковому. Сами складывают органы жертв в холодильник. Варят любимому мужу-каннибалу в кастрюльке человеческую ягодицу. Находят объяснение. Находят новый «правильный» взгляд на мир, со стороны выглядящий крайней патологией. Эмоции побеждают, создавая новые личностные ценности и полностью искажая мышление и картину мира. Спор проигран разумом. Вот и вся философия.

Демоны
Демоны живут на периферии зрения,
и ты замечаешь их образы краем глаза:
морды, как вазы,
как Азия, покрытая язвами.
Пытаешься поймать в фокус, но мешает трезвость. 
А в вазочке на столе все цветы — увядшие,
когда-то красные, красные, неизмеримые -
цветочная бесконечность в бытовой квартире,
но ты ищешь демонов, сдвигая зрение дальше. 
Новую тень ты уже пытаешься выманить,
уловить наличие жизни — перепонки, зубы.
Морды их — зеркальные и зазубренные,
поворачиваешься резко, что само по себе ошибочно.
Видишь только комнату — красную, обожженную,
а в ней демоны, 
демоны за стеклом - 
матерятся, плачут,
кидаешься к этому стеклу — палачом, кулачеством,
но в зеркале видишь только свое отражение.
Инерция
- Пойдем ко мне? 
Пожимаю плечами. Мы познакомились всего час назад, и ее приглашение кажется мне отчаянным актом спасения от одиночества, таким типичным, таким привычным для нашего времени, что уже не особо привлекает внимание, скорее будит внутреннюю апатию и отчуждение. Сперва хочу отказаться, но в итоге невразумительно пожимаю плечами — в принципе, мне все равно, мне ничего не стоит стать разовой таблеткой от ночных страхов для этой женщины, необходимой инсулиновой дозой наличия живого плотного тела в 30ти метрах почти нежилой квартиры. Она расценивает мой жест как согласие. Просто потому что хочет увидеть именно согласие, надеется на него, выжидает, додумывает. 
Пока идем к ней — промокаем насквозь. Дождь льет так, будто бог наконец заглянул в проект «Земля», оторвавшись от бесконечности более успешных проектов, запустил некий божественный «аваст» и теперь лечит нас антивирусом потопа. Все равно это не сработает, мы погрязли в себе настолько, что единственный выход — снести «Землю» и начать все с нуля. А лучше — не начинать, сразу же видно, что ничем хорошим это не закончится в любом случае. 
В узкой прихожей, освещенной единственной лампочкой, застоялый кошачий дух и вид на кухню, который женщина пытается загородить собой, как самоотверженный боец, падающий мертвым телом на дзот, чтобы закрыть врагам обзор. Я все равно успеваю увидеть грязную посуду и неряшливые остатки еды, все то, чего она стыдится. Мне плевать, я просто делаю вывод, что она была не готова к этой встрече, это не был запланированный акт поиска лекарства. Стою в прихожей и не знаю, что делать. Точнее не знаю, а что я, собственно, хочу. И хочу ли вообще хоть что-то. Спасает ситуацию женщина. 
— Ты совсем промок. Давай футболку, повешу ее сушиться. 
Стаскиваю с себя футболку. Она берет мокрый комок ткани, на какое-то мгновение заминается и снимает свою. Мы стоим в обычной типовой прихожей, воняющей кошками, возле неубранной кухни, полуголые, мокрые, удивленные и потерянные. Она изучает мое тело, я смотрю на нее. Нет никакого интимного полумрака, никакой чертовой романтики, но в этом мгновении — секс. Здесь он начинается, достигает своего апогея и здесь же заканчивается. Все, что будет потом в постели — уже не существенно, все будет миражом, неправдоподобной домашней иллюзией душевного равновесия. Секс только здесь и только сейчас, в нашей честной растерянной (или рассеянной?) естественности. В мокрой коже, в нелепом прыщике у меня на плече, в следах растяжек на ее животе, в грязной посуде, кошках и мокрых лужах под ботинками, уже натекшими на паркет. И в той заинтересованности, в том любопытстве, с которым мы рассматриваем друг друга — впервые. 
Если бы я мог поставить точку именно сейчас, я бы обязательно сделал это. Но проклятая сила инерции толкает меня дальше. Туда, где будут напряженное молчание и неловкие попытки разговора, мои плоские вымученные шутки и ее нервный неестественно громкий смех. Туда, где женщина включит музыку, пытаясь убить невыносимую атмосферу отдаления, обычную для двух чужих друг другу людей, которые точно знают, что будет дальше. Туда, где будут фрикции, театральные стоны и последующий ленивый перекур в форточку на кухне (к этому моменту она перестанет стыдиться грязной посуды, она заразится моим тяжелым равнодушием, которое передастся ей то ли половым, то ли воздушно-капельным). Туда, где не будет ничего. И так будет происходить каждый раз. Каждый. 
Бессонники
Ты создала «клуб анонимных бессонников», 
в отместку всем недалеким, читающим сонники: 
«мне приснился слоник, я жизнь по нему спланирую». 
Ты создала клуб или человеческую альтернативу. 
Ты сказала: «бес-сонники — это бесами одержимые, 
но такие ранимые, и, знаешь, такие людимые, 
что тела их — площади, и на каждой площади памятник, 
они ранены так, что их больше никто не ранит. 
Они слушают Вагнера, они в утро самое раннее 
выжимают страсти — в вагнеровском масштабе. 
Если в них есть души — это тоненькие мембраны, 
они пишут друг другу письма и дышат жабрами». 
Ты сказала мне это, и я как-то сразу поверил, 
потому что верить во что-нибудь нужно каждому, 
выжег в дереве вход для клуба «закрытые двери, 
если вы пробиваете лбом их, заходите, граждане». 
И с тех пор наш клуб — под завязку, все места в нем заняты, 
гармонируем: инь и ян, девочки, мальчики, 
умножаем тысячекратно то, что знаем я и ты, 
потому что двое — этого уже достаточно.
Цикута
То ли гром в ушах от грозы, то ли сердце бухает,
то ли ангелы отреклись, то ли бес попутал,
но стоишь ты в одних носках у себя на кухне,
принимая сперва цитрамон, а потом цикуту.
И не скажешь уже «хандра, ну да это временно»,
и не выпьешь уже вина, не погладишь девок.
То ли новой бесовской поэзией ты беременен,
то ли видом из окон (в мир, на людей) разгневан. 
А за окнами облака улеглись и стелятся,
облака обласкали каждый корявый выступ,
каждый заступ, приступ, все ветряные мельницы,
у которых ты донкихотился. Стало чисто. 
Стало часто — дыши еще, да уже не надышишься,
стало чувство большим, затуманило глаз слезою.
Но стоишь ты в одних носках — остальное лишнее,
но цикута уже. 
И знаешь, да черт с тобою. 
Отвертка
Если вставить отвертку в ухо и настроить громкость
кровяных басов в голове, то услышишь звук:
это ангел наливает коньяк и молитвы в стопку,
выпивает залпом, кряхтит, переводит дух 
и блатным жаргоном диктует инструкцию жизни - 
а потом живи — и дай бог допьешь тот коньяк,
чтобы жизнь понять и надеяться, что взаимно,
пока гнет платаны души бытовой сквозняк.
Впрочем, лучше скрестить себя с проходящей мутью
серо-прелой слякоти нового ноября,
породить чудовищ, потом засадить их в прутья 
равнодушных глаз, и скулить, иногда храбрясь. 
Лучше вывернуть на пол все алгоритмы мышления,
(в идеале проспать весь мир, но кто даст уснуть)
да принять полрюмки горизонтального положения 
и плевать в потолок, наблюдая на нем весну.
Вечерами
Вечерами мы с тобой бесконечно похожи,
бесконечно однообразны в своих деталях:
тот же свет мониторов на матовой бледной коже,
те же крошки 
и сигаретный пепел на талиях.  
Но когда отключают свет в новостройках города,
мы раздеваемся 
и лжем друг другу телами,
твои бедра говорят, что они еще в целом молоды,
мои руки отвечают, что знают об этом сами. 
В этой темной фальши есть что-то очень жалкое
и, наверное, что-то истинно человеческое,
впрочем, мне хватает всего одной зажигалки -
человеческое боится всего подсвеченного,
исчезая быстро, как будто его и не было.
Остается то, из чего мы бытовье лепим:
на твоей футболке крошки и пятна семени,
на моей рубашке кровь и упавший пепел. 
Королева
Королева, вот и ночь.
Ты уснула? 
Бог с тобою.
Твое тело под сорочкой -
продолжение обоев,
продолжение квартиры:
мебели, полов, вещей,
на которых балансируя,
я себя гоню взашей. 
Я живу в твоем шкафу,
я тот монстр под кроватью,
подсознательная жуть - 
не увидеть и не спрятаться. 
Каждой ночью, каждый час
я шепчу тебе на ухо:
«королева, это в нас,
это родственность по духу,
и поэтому сейчас
тебе снится нож под сердцем,
из разреза льется грязь,
тебе снится нож и…
детство. 
Королева, это мы -
страх и страсть, 
и что-то большее.»
Ночь уже теряет смысл,
ночь становится порочной,
твое тело в ней — орган,
мои пальцы — музыканты,
каждый — зол, безумен, пьян,
все они — в тебе распяты. 
Королева, это крик,
мой, который ты не слышишь.
Спишь? 
И спи, конечно, спи,
сладко спи, моя малышка.
Вот и все. 
Уже рассвет.
Подобрело, потеплело
и проснулся человек. 
С добрым утром, королева.
Можешь говорить
Ты можешь говорить о погоде 
или о том, как сильно ты любишь целовать меня в шею, 
в то самое место сгиба (словно бы очередной страницы)
или в место срыва (если судить по дыханию), 
ты можешь говорить о том, 
что нам нужно купить кушетку 
или ковер (да-да, именно с длинным ворсом, мягкий и бежевый), 
ты можешь говорить, что курить — это вредно, 
и укоризненно с кровью вырывать из плиты конфорки, 
от которых я прикуриваю, поворачивая ручку и включая синий джаз. 
Ты можешь говорить, что все наладится, 
на ладановые ароматические палочки обменивая веру, 
ты можешь говорить о светлом будущем, 
перешагивая лежащее на полу тело, чтобы подать мне чай. 
Ты можешь говорить мне в уши 
или в рот — медленным поцелуем, 
или в душу, что кажется романтикой и эзотерикой, 
или в кожу, коктейльной трубочкой вдувая в нее свои слова. 
Ты можешь говорить, что вечером мы займемся сексом 
или любовью, но в этих словах нет разницы, 
что движения наших тел обязательно выкупят 
пару дней у какой-то совсем безнадежной тоски. 
Ты можешь говорить что угодно, 
но, кажется, я слушаю тебя не особо внимательно, 
пока стою в гостиной, решая, что делать 
со своим собственным трупом, валяющимся в ногах. 

Возможно, я
Возможно, на самом деле я и есть горлышко твоей стеклянной бутылки колы, которое ты обхватываешь губами, доводя до мимолетного экстаза проходящих мимо мужчин, случайных свидетелей этого акта человеческой нежности к равнодушному стеклу. Возможно, я просто сильно уставший человек, засыпающий так быстро, что мысли и сны не успевают обзавестись отличительными чертами, заставляя его постоянно путать одно с другим.Возможно, я бармен в ночном клубе для ангелов, и стареющая кокотка в белом боа из собственных перьев говорит мне с театральной наигранностью всех старых дев: «дарлинг, угости прекрасную даму сигареткой, дарлинг, дарлинг, почему ты молчишь?». Возможно, я очередной типичный покупатель на барахолке века, пытающийся найти в рассыпанном на клеенке барахле хотя бы немного смысла для своей жизни, но каждый вечер бессмысленно возвращающийся домой либо со старым проигрывателем, либо с новейшим-титановым-ультра-ножом-для-резки-одуванчиков. Возможно, я пьяница, перебравший дешевого пойла и упавший спать в тени дерева Иггдрасиль, безапелляционно прекрасный и совершенный в своей моче и блевотине на фоне естества вселенной. Возможно, «я» — всего лишь выдумка молодых сильных животных, которым наскучило рвать зубами жесткое мясо и совершать фрикции ради размножения. Возможно, я.

Создания сознания
На стуле у стены ты смотришь прямо
перед собой, ты мерный выдох ночи,
и не глаза уже в тени бровей, а ямы,
и оттого любой твой взгляд неточен.
А по стене ползут не тени — лица, 
фигуры — руки их раскинуты свободно,
они исчезнут, ни одна не повторится,
они померкнут, словно уходя под воду,
и вместе с ними ты — их брат по крови,
такая же не-тень, не-плоть, незваный,
непрошеный, непрожитый в обоях.
Так на стене — создания сознания. 
Так воплощается проекция рассудка,
ты смотришь кадры памяти на стенах,
воображение в них добавляет жуткость,
апатия в них добавляет леность.
Так сам в одно сливаешься с предметом,
с поверхностью и с пылью, и с ознобом.
Но разве это смерть? Нет, образ смерти.
Как жизнь твоя — всего лишь образ слова.

Ангелы
Встречаю бессчетное количество людей с добрыми глазами. С добрыми, благодушными, пустыми глазницами. Из тех, кто жаждет причесать не только литературу — весь мир одним гребешком. Правильным, оптимистичным, позитивным, радостным гребешком «без изъяна». Шаг влево, шаг вправо — расстрел у стены, насмерть заклеенной цветочными обоями. Отторгаю их рассудком, всем телом, каждой порой кожи. Потому что в них нет чертей. В них нет ни одного самого задрипанного хромого и болезненного от голодухи черта с обломанным рогом. Только цветочные обои, только гребешок для всех. Добрый, но без выбора. Держусь всеми мохнатыми лапами и хвостом за слова Есенина «если черти в душе гостили, значит ангелы жили в ней». В этих людях — добрых, позитивных, однополюсных — нет ни единого ангела. И это действительно страшно.
Век тебя
В тебе отчетливо проступает век, столь нелюбимый тобой: военные шеренги супермаркетов и титаны — огромные торговые комплексы, широкой жирной тушей развалившиеся на своих пьедесталах повседневных хлопот. Разнокалиберные бумажники в карманах джинсов и в разнообразных сумочках возле хороших платьев, дефилирующих по финансовым потокам, в которых нет людей. Инфляция искусства, инфляция веры, инфляция ума, инфляция любви. Озлобленный и нетерпимый ко всему чуждому эгоизм во всех глазах, но не отчужденно замкнутый, а дешевой проституткой навязчиво предлагающий себя на каждом углу, жадный до внимания каждого, в кого можно плюнуть, придав себе мнимый вес. Изысканный дряхлый ампир бесконечно повторяемых ошибок и пороков, желтые спины такси в мареве города и экран телевизора с фальшивой улыбкой — слишком широкой, слишком голливудской, чтобы быть правдой. Человеческий ресурс труда — с восьми до семи, но нужно еще — до десяти, нужно все больше и больше непонимания — что ты делаешь, для чего, зачем. Огромная пустота внутри и вовне — ни общности, ни идеологии, ни цели, ни смысла. Продукты в пакетах, сигареты со вкусом ягод, одиночество на бретельках и поезд, идущий в никуда. Ты отчаянно ненавидишь все это, но тем не менее это и есть ты.

Герой
В своих фантазиях я вижу себя героем,
спасающим мир под восхищенные взгляды,
но реальность смотрит из зеркала, ее лицо уродливо -
равнодушное, самостийное и громадное. 
В моих фантазиях страна снимает с себя одежду,
становясь первобытно-ангельской вплоть до святости,
но реальность выглядит кирпичной и светло-бежевой
шкурой зверя, лежащего в хроносе или хаосе. 
В моих фантазиях поэзия — скоростное движение,
пара сотен километров в час, ветер, вибрация,
но реальность торгует литературой с невеждами,
с однобоким цинизмом новые книги выбрасывая. 
В моих фантазиях какие-то люди живы,
а другие мертвы или никогда не рождались,
но реальность едет по людям локомотивом,
убивая одинаково всех, не вникая в детали.
В моих фантазиях женщина в ситцевом платье
ставит в вазу цветы, улыбаясь почти невесомо,
но в реальности женщины все чаще выглядят платными,
их цветы — нарисованы, и это уже не синоним. 
Вот строфа реальности, между строк читается «горе нам»,
впрочем, если не думать много, это горе локально.
В своих фантазиях я вижу себя героем,
но мои фантазии — тоже отчасти реальность.
Герб
Вчера мне написала женщина и рассказала свою историю. Она сказала, что по четвергам ходит в парк и пишет стихи по старинке — обычной ручкой в обычном блокноте, потому что в этом большая доля трепетной нежной романтики. Она сказала, что никогда не напечатает ни строки на клавиатуре, потому что подобная механизация в ту же секунду убьет поэзию. Она часто повторяла слова «потому что», словно бы оправдываясь передо мной. Говорила: «я крашу волосы в красный, потому что только осень — время истинной лирики и истинной любви». Говорила: «я, конечно же, отчаянно нуждаюсь в любви, потому что я женщина и поэтесса». Говорила: «я хотела закончить фил.фак, но не вышло, потому что я встретила плохого парня». Говорила: «я увлекаюсь психологией, потому что уверена, что я правильно читаю души». Она многое написала о себе, эта удивительная женщина, и я спросил, не хочет ли она заняться со мной сексом? После возмущенного отказа я пошел на кухню, встал у окна и закурил. У меня не было ни блокнота, ни романтики, ни лирики, ни красных волос, ни умения читать души. Я просто подумал, что если бы та женщина была государством, то на его гербе обязательно были бы лилии и звездное небо. 
Чудовище
Бесформенное чудовище рассудка угрюмо движется в моей голове, 
трогает языком глаза, искажая материю, форму предметов, 
тогда я начинаю верить в глупости или видеть ангельский свет 
в собственной прихожей возле двери в сортир — в неподобающем месте. 
Бесформенное чудовище нашептывает мне, что я вечно прав, 
что мои глаза, липкие от слюны, обнаженно подлинны. 
Я бы мог сказать, что тоже среди безумных — слушаю голоса, 
слушаю голоса чудовищ, но я различаю только собственный голос. 
Однако, это намного страшнее — слышать только себя, 
ритмично шипящего: «Истина, Amen, Amen», 
но искажающего материю, к примеру, плоскость стола 
до площади, на которой проходят танцы и казни. 
На эту площадь я приведу друзей 
или совсем незнакомых, уложу на стол и посыплю солью, 
просто чтобы не чувствовать, как медленно, настойчиво, жутко 
бесформенное чудовище рассудка угрюмо движется в моей голове.
Трасса
Если жизнь — это трасса, я хотел бы как-нибудь вырулить
с этой черной, пахнущей мокрым асфальтом трассы.
По моим ощущениям у меня во лбу черные дыры,
притягивающие мир во всем каменном многообразии. 
Камни в голову — ерунда. Выть об этом — тоже мне,
это дело поэтов с их тонким лирическим стержнем,
но я не поэт, я просто одна из множества
депрессивных тварей, склонных к саморазрушению. 
Не поэт и не рвусь — упаси господь от сожительства
с нимфоманкой музой (сетка вен под кожей, губы бантиком),
в голове уравнивающей Бодлера и Солженицына. 
Я ее взашей из дверей, рядом с ней слишком ватно мне.
А поэты — вон, подростки с комплексом Цезаря,
познающие внутренний мир не вглубь, а в сравнении.
Тогда дайте мне слог, на ошметки страсти разрезанный,
и убейте каждого, кто однажды звал меня гением.
Я буду там
Я буду там, где срезанная зелень щекочет щеку, 
где, в широком взгляде, все небо — плоскость, 
плотная, как мрамор, 
простертая, как новый синий луг 
на вставленной в холст космоса картине 
сюрреалиста. 
Где вздыхает эра в груди младенца 
и в груди у солнца, 
в которых узнаю свою я грудь. 
Я буду там, где дымные кальяны 
под пальцами со вкусом маракуйи 
покорны и изысканно вальяжны. 
Я буду там, я помню, как там быть. 
Я буду там, где лошади большими 
и ласковыми, теплыми губами 
ладонь мою доверчиво целуют, 
так собирая яблоко с нее. 
Где нет тебя, 
да, именно тебя, водящей полузрением по строкам, 
презрения, 
значения, 
зачатков, 
нет мнения, 
глумления, 
затмения, 
нет окрика, 
полемики, 
истерики, 
нет серости, 
нет ярости, 
где нет… 
Я там, где нет и не было тебя.

Способ быть вместе
Современный способ быть вместе — это значит звонить по мобильнику 
и с должным участием спрашивать: 
где жилось? 
как спалось? 
с кем проснулась? 
С одиночеством героиновым? Но ведь это свобода, милая. 
А теперь извини, я занят. И гудки вдоль иссохшего русла. 
Ты Суок, моя верная кукла. Не сломаешься, стала прочной. 
Разотрешь помаду по зеркалу, и на том, как обычно, выдохнешься. 
Это тоже самоубийство, но растянутое на ночи 
бесконечно, бесцельно многие. 
Но и в этом есть своя выгода, 
своя правда, свое наследие — нашим детям оставим галстуки, 
ярко красные и успешные, или, может, другие петли. 
Только знаешь, вот в этом времени, в этом самом беспечном празднике, 
я все меньше и меньше верю, что у нас с тобой будут дети.

Ныряльщик за жемчугом
Заметки ныряльщика за жемчугом 
или о чем в интернете всегда стоит помнить. 

1. Сетевые коммуникации предполагают большой объем письменной речи. Следует не забывать, что голосовую интонацию печатному тексту задает не собеседник, а наша собственная психика. В связи с этим многие грубости, насмешки, саркастические тональности и прочее, что портит настроение, запросто могут оказаться не реальностью, а плодом нашего собственного, любящего все додумать за других, воображения. 

2. У каждого человека своя собственная парадигма, и хотя бы в этом мы равны. Личностная парадигма не является объективной истиной. Если кто-то что-то делает не так, как это считаем правильным мы, нет смысла вступать в долгие дискуссии и нравоучения, достаточно пойти и сделать так, как кажется правильным. Мы не изменим других людей по собственному образу и подобию, не сможем заставить всех жить в рамках наших личностных ценностей и итогов прожитого опыта, навязывать свой взгляд или свое мнение — заочно создание конфликтной ситуации. Избегаем подобных ситуаций, собираем жемчуг вежливых, воспитанных и доброжелательных собеседников. 

3. Человек свободен выражать свое мнение, но далеко не всегда это уместно, нужно, интересно присутствующим, тактично и вежливо. Воспитываем в себе Человека, уважающего других людей. Настойчивый эгоизм скармливаем акулам. В гостях ведем себя, как в гостях. Вспоминаем, чему учили мама и папа. 

Ныряем только с аквалангом здравого смысла и в пуленепробиваемом скафандре, потому что все эти заметки будут ловко проигнорированы почти всеми. Добро пожаловать на интернет-дно человечества, помним — где-то здесь есть и жемчуг. 

Квадратные лица
Квадратные лица. Шутишь ли? 
Квадратные лица прохожих 
квадратными ртами цепляются 
друг за друга в эфирной страсти. 
Это мир неизбежной публики, 
это фабрика грез без проблеска, 
мы в ней светимся — но не святостью, 
а каким-то нелепым файлом 
то ли пиксельным, то ли импульсным, 
то ли пасквилем в междустрочии. 
Мы на треть воды в себе вымерли, 
не успев заметить потери. 
Твоим зрением здесь становятся, 
проникая под череп наглухо: 
социальная сеть «одноглазники», 
социальная сеть «в абстракте». 
Ты мишень — на груди расчерчено, 
ты мигрень в голове у вечности, 
дребедень собирая жабрами, 
ищешь выход, лазейку, двери, 
выбегаешь нагим на улицу - 
люди, люди! Да боже, где же вы?! 
А из окон пустых с равнодушием 
смотрят вниз квадратные лица.

Может быть
А может быть, сдохнуть? И черт с ней, 
с моралью и нравственной логикой. 
В руках моих жизнь ве-чернеет 
и стонет — бухая и голая. 
Рычу ей: ты пошлая, тошно мне, 
не мнись в мое сердце протезами, 
такое оплошное прошлое 
не лечат ни секс, ни поэзия. 
Мне хочется паузы, позы ли 
последних гордыни и мужества, 
когда душу вдоволь исползали, 
как вдовы, слова неуклюжие. 
Мне хочется выкрика, выстрела, 
и тело живое — соломенным, 
чтоб этой соломою выстелить 
озлобленность и обособленность. 
И смерть, как припадок безумия, 
постичь оголенным оскалом. 
Подумаешь, глупости — умер я, 
банальное: 
был. 
и не стало.

Водка с Хароном
Выйти в мир и узнать, что беги — не беги, все одно, 
и что палка времен по спине ходит славно — до крови, 
выйти в космос потерь, 
дать по роже себе же — не ной! 
Выйти в двери двух глаз, побелевших до неба от горя. 
Выйти в мир и узнать всю копну человеческих душ, 
разгрести это сено, пока оно не прогорело, 
и узнать — над тобой то ли кукиш висит, 
то ли куш, 
что не ландышем пахнет любовь, 
а горчицей и телом. 
Выйти в мир и идти, утешая промозглую жизнь, 
где собачьим кнутом, 
где филейным бедром продавщицы, 
выйти в ночь и подраться в ответ на вопрос «где служил?», 
выйти в новую боль и хотеть никогда не родиться. 
Выйти вон и идти, охромев к середине пути, 
спотыкаясь на каждом загоне и каждом газоне. 
Выйти в мир, выйти в дверь, выйти в ночь, выйти прочь и идти. 
Но опять не дойти. 
И остаться пить водку с Хароном.

Белые одежды
Все не то, чем кажется. По сути 
все имеет форму или облик, 
или, как река, имеет устье, 
даже если та река иссохла. 
Все имеет вид себя снаружи - 
часто не согласный с видом взгляда. 
Все имеет что-то… Скажем, душу, 
плохо различимую сквозь падаль 
злобы, дряни — драни, характерной 
межеумочному виду человека. 
Все имеет клеточность и смертность, 
все, как факт, течет тебе под веко. 
Все имеет имя. Или яму 
с именем на дне — уже забытым. 
Все в итоге стукнется лбом в самость, 
раскричится зло всем алфавитом. 
Все не то, чем кажется. Запомни - 
наша ясность с каждым часом реже. 
Твари выбирают себе форму. 
Твари носят белые одежды.

Чувство воскрешения
У других по весне простуды, мимоза, авитаминоз 
или чувство воскрешения, набирающее амплитуду, 
а во мне — огромное таянье снежного замка 
и стремление к великому океану. 
Если бы только русло мое не загибалось в пустошь, 
я бы узнал волны, 
я бы осязал дно. 
Я бы впал в средиземное, 
я бы выпал из молочных рук своей матери - 
не поэзии, но одетой в города и что-то рифмующей. 
Я бы впал в средиземное, добавляя в соль его — сахара 
своей лести морю. 
Был бы плотью его — вплоть до августа, 
вплоть до самой последней маршрутки, уходящей к звездам. 
По весне у других — генеральные, новая обувь и птичье пение, 
а я так же стою в перчатках и стою дешево, 
я ворую хлеб из скворечников, 
отражаясь нищенством в круглых птичьих, 
но я так же, как и они — не снимаю траур. 
По весне… Впрочем, дело не в ней. 
Дело в том, что любое дело, 
как покорная женщина — повторяет собой руки мастера, 
повторяет его мозоли и заусенцы. 
А мое — да вот оно, в словах прогрызает темечко, 
если более пристально — смотрит вокруг с досадой. 
Потому что весна. А ему с нею делать нечего. 
Потому что весна. А ему той весны — не надо.

Купля-продажа
Она спрашивает меня: зачем мы стали такими? 

Потому что так мы стали прекрасным продуктом, детка. Мы только продукт, малыш, понимаешь? Мы должны быть удобными для общества. Какой там сейчас век, какое мракобесие на дворе? Век общества потребления? Торгово-рыночная любовь и радость в пластиковой упаковке в любом магазине? Мы — продукт. 

Она спрашивает: почему мы настолько стали жить собой? почему не хотим ничего видеть, не хотим знать? почему эгоизм? 

Потому что эгоизм делает из человека идеального потребителя. Инфантильный эгоист — самый востребованный элемент рыночного общества. Он покупает, покупает, покупает. Чтобы быть лучше всех, чтобы быть лучше каждого. Он бесконечно любит себя, он научился думать о себе, он личность, он свободен и прекрасен. Но с гаджетом последней модели будет еще прекраснее. Еще индивидуальнее, свободнее и лучше. Он покупает снова и снова. И он не задается вопросом — зачем. Ему не нужно думать лишний раз, не нужно выпадать из эйфории мимолетного счастья растения, не нужно пачкать божественное просветление суетными вопросами. Только потреблять, только покупать, только быть лучшим, только быть для себя. 

Она спрашивает: разве он счастлив? 

А что такое счастье, малышка? Это слово со множеством смыслом. Удобное общеизвестное слово, к которому стремятся люди. Стремятся, не зная счастья. Их можно научить любому. Посмотри вокруг. Счастье продают на каждом углу. Никто не заметит подмены понятий. Никто не заметит, что вместо счастья — удобство. Комфорт. Удовлетворение потребностей. Купля-продажа. Инфантильный эгоизм. Я уже говорил? Все взаимосвязано, все прозрачно и беспросветно. Счастье — самый ходовой товар в этот век. Люди всегда хотели счастья. Но я не слышу о формах счастья, которые могли бы помешать продать новую бритву или фен. О них умолчали. Ловко забыли. Вымарали из голов. Где счастье социальное, счастье, которое объединяет людей? Счастье хорошо сделанной работы? Счастье безвозмездно принести благо другим людям? Счастье видеть не себя, а свой народ благоустроенным? Счастье сопонимания ближних? Нет, сейчас акцент стоит на другом. Ты должен быть счастлив, именно ты, не думай о других. Твой дом должен быть высоким, часы — золотыми, лицо — идеально отретушированным. Ты должен вызывать восхищение и зависть, ты должен быть лучшим. Лучше других. Не с ними, нет — лучше, выше. Счастье культивируется, но счастье сомнительное, счастье того же инфантильного не думающего эгоиста. Счастье правильного потребителя. 

Но, кажется, в жажде продать низкокалорийный завтрак и кухню из белого дуба, мы уже создали слепое тысячерукое безголовое чудовище такого общества, которое рано или поздно сожрет само себя.

Запах магнолии
Утром от ночи остается фантик 
с вымокшими откровениями, 
остается запах женщины, 
запах магнолии 
и мысль «а мог ли я? 
а смог бы я прожить в этом запахе жизнь?» 
Утром остается только желание спать 
пару веков, 
как спят камни на кромке моря, 
слушая воду, 
слушая сводку вечности. 
Утром не остается ничего из того, 
что казалось важным, 
утром не остается тебя - 
в твоем теле, как в мятой рубашке, 
просыпается нечто, похожее на набросок, 
сделанный грифелем на городской стене. 
Утром ты решишь не дожить до вечера, 
но к полудню забудешь 
и доживешь, умножая свое бессилие. 
Утром ты превратишься в самое черное знамя, 
улыбнешься, как будто это кому-то надо, 
собственной рукой откроешь врата ада - 
дверь квартиры, 
и пойдешь, спеша, на работу.

Языческое поверье
Существует такое народное языческое поверье среди женщин, с которыми меня познакомила злая судьба, сиречь интернет: якобы каждую ночь, обернувшись зверем лохматым с апэлсинами, выхожу я на охоту на дев невинных, в порыве животной страсти цокая языком «вах-вах», соблазняя, охмуряя, подвывая на луну и занимаясь другими формами пикапа. Парадокс этого суеверия, ставший уже стабильным жизненным законом, в том, что каждый видит в других то, что есть в нем. Эти ритуальные мракобесия рождены исключительно в прекрасных головках тех клуш, которые уже представляли меня в своих девичьих фантазиях если не стоящим рядом в загсе, то как минимум страстно и знойно любящим их тела с дынными персями и овражно-крутыми бедрами. После моего сотого отказа в бабьей голове начинает зреть бабья же обида, выводы, поиски виноватых, как итог — обвинения и суеверия. Все эти забавные женские типажи, которым не удалось навязчиво и назойливо залезть в огород за помидорами, гордо объявляют себя брошенными. Не пытайтесь найти здесь логику, соблазнитель в кругу неумных скучающих и дуреющих от скуки женщин — это не тот, который подмигивает каждой и ведет ее в кусты, это тот, кто локтями отпихивает от себя все истекающие слюной жадные губы и линейные односторонние умы. Чем больше отказов от отношений, секса и прочего — тем больше ты подлец и совратитель. И совсем не важно, что в жизни все решительно наоборот, в конце концов, кого волнует реальная жизнь, когда собственные фантазии так приятно щекочут эгоизм и предлагают любую форму собственной святости и исключительности на выбор. Что касается меня, я буду продолжать писать стихи и заметки. И буду продолжать отказывать озабоченному отношениями бабью, обрастая мифами и суевериями. И, конечно, буду всегда виноват. Потому что трезво оценить себя способны единицы, куда проще генерировать и обвинять, оставаясь в своих глазах милым пушистиком. Увы, застрявшем на уровне развития инфантильной незрелой малолетки, вместо жизни продолжающей читать одну из бесконечных ничего не значащих сказок.

Мизантроп
Я не люблю людей. То есть любить людей — это правильная базисная установка общества православного или общества демократически-гуманистического. Но вся соль, перец и прочие приправы жизни в том, что каждый раз, когда кто-то говорил мне: «Ты должен любить людей. Должен понимать людей», он подразумевал: «Ты должен любить и понимать лично меня, просто потому что я человек». Ведь это правильная установка, и разбейся, но должен. В идеале — еще и соглашаться со всей мутью, транслируемой посредством рта или клавиатуры из пустой головы. Пустой. Дурной. Незрелой. Инфантильной. Из массы голов десятилетних детей в телах взрослых теть и дядь. Серьезно, я не встречал ни одного умного, интеллигентного, глубоко, зрелого и всерьез образованного человека, который сказал бы мне: «ты должен любить и понимать людей (сиречь меня)». Потому что такие люди обычно заняты тем, что сами учатся понимать мир, а не пытаются заставить мир понимать их. Чувствуете тонкую разницу? Увы, но даже такая хорошая штука, как любовь к людям, в итоге стала прикрытием личностной незрелости и пустоты. Той же инфантильности — обширной язвы, которой болен этот мир. Так вот, я не люблю людей. Не люблю просто за их сопричастность к виду. Я не умею любить, не уважая, а далеко не каждого есть за что уважать. Я не люблю людей, я люблю в человеке личность. И снова нет, личность — это не то, о чем ты, набивая голову штампами из пабликов, прочел в цитатке из дебило-тренинга, рассказывающей, что ты от рождения уникален, охренителен, уже состоявшаяся личность и настолько идеален, что можешь облизать себя везде, где получится, и пойти нагибать мир и окружающих, потому что достоин, можешь и должен, ибо от стадии сперматозоида нещадно крут. До личности надо дорасти, а это — труд. И дело не в моих религиозных или политических взглядах. Дело даже не в том, что я не разглядел личность в тебе. Просто в тебе ее нет.

Темная комната
Ты находишься в темной комнате. Сыро, мрачно, пахнет чем-то тухлым. Под ногой, кажется, хрустят чьи-то останки. На стенах бледный склизкий мох. Ты точно знаешь, что за стенами — прекрасный солнечный мир, ты даже в щелочку забитых окон иногда видишь лучи света. Но существует одна проблема — в комнате нет дверей. Из нее нет выхода. Так и с людьми. Ты знаешь, что адекватных, хороших — очень много. Они тебя читают, знают, любят, ждут. Но адекватные люди — тактичны. Они не прутся к тебе со своими идеями-фикс, им вообще тебе писать неловко — как так, поэта отвлекать на ерунду. Их никто не научил выламывать двери ногой. Никто не научил задалбывать дарящего своими требованиями. Ты знаешь, что они есть, но видишь ты всегда других. Тех, кому не хватило ни такта, ни мозгов, ни совести. Ты в темной комнате. На лице мокрая паутина мата и пустословия, эгоизма и глупости. Где-то там прекрасный солнечный мир. Но твой сторожевой пост не там, он здесь и сейчас. Поэтому ты стираешь паутину с лица, чертыхаешься, пожимаешь плечами, берешь кремень и продолжаешь высекать огонь.

Игра в города
Мои продвинутые модные друзья, подыхающие от скуки и самих себя, дают мне советы. Они говорят: попробуй отношения в стиле сексвайф. Их женщины улыбаются плотоядной пустотой. Они говорят: попробуй куколд. Их женщины гладят себя и подмигивают. Они говорят: устрой ганг-банг парти. Устрой вечеринку, где все эти устаревшие понятия вроде гордости, верности, самоуважения и прочих черт характера с лицом вымирающего человека атрофируются. Они говорят: ты рудимент общества. Они говорят: ты сдохнешь от такой скучной жизни, как сдохли мы. И тогда встретимся на вечеринке. 

Я должен быть благодарен ей за то, что этого никогда не произойдет. За ее спонтанность — когда я раздеваюсь возле постели, она предлагает сыграть в города. Когда открываю презерватив, она возмущена тем, что я не знаю восточной провинции орков Агрррых и южного поселения Агрррах. Когда нащупываю ее в темноте, она спрашивает: ну почему ты не можешь придумать город на 873-ю букву эльфийского алфавита «мммуууэээааассстррр»? Мы с ней не модные, не продвинутые, но нам не бывает скучно. Мы создаем новую форму перцепции каждый день. Мы играем в города.

Карфаген
Ты меня сочиняешь. 
Тебе кажется — скоро придумаешь нечто такое, 
что украсит твой дом, идеально войдя в интерьер. 
Что ты сможешь показывать с гордостью каждой подружке, 
а потом, 
бросив в сумочку между расческой и саблей, 
забыть. 
Ты меня сочиняешь. 
Ты печатаешь черным черты: 
ты обязан быть сильным, 
ты обязан на четверть быть морем, 
на треть ледником, 
глориозой цвести в середине, 
там где мысли о важном - 
там где имя мое станет пеной над гладью души. 
Ты старательно пишешь. 
Потом, зачеркнув, 
пишешь снова, 
объясняя в транскрипции чувства свои же — себе, 
или чувство-амбиции с будущим четким итогом, 
с промежуточным планом, 
заверенным в паре контор. 
А я жду. 
Я смеюсь, наблюдая тебя из бумаги, 
я глотаю капризы 
небрежно, 
прилежно, 
один за другим, 
превращаясь в подобие черной дыры, 
ядовитого газа. 
Я уже чую волю, 
по-звериному сузив зрачки. 
Ты меня сочиняешь, год за годом, все лучше и лучше. 
Ты забыла себя, 
до затылка нырнув в свой конструктор мужчин. 
Ты меня сочиняешь. 
Но потом ты стираешь короткие черточко-точки, 
навсегда выпуская меня из кавычек, 
за которыми вдруг начинает гореть Карфаген.

Расскажи мне о том
Расскажи мне о том, как снег, 
закружившись, 
зажившись в воздухе, 
лег в ресницы твои на ночлег, 
лег мгновенно, 
без звукошороха. 
Расскажи мне о том, как ты 
целый мир лишь за ночь раскрасила, 
за одну лишь ночь красоты - 
акварельностью чувствозамысла, 
чудомыслия. 
Расскажи 
как хрустально сияло облако 
из прозрачной твоей души, 
из души твоей юной, тоненькой. 
Расскажи обо всем сейчас, 
потому что потом исчезнем мы, 
только тень останется в нас, 
только тень, 
только брань с болезнями. 
Потому что со всех витрин 
время учит нас новой грамоте: 
когда не о чем говорить - 

остается лишь молча трахаться.


Глупая лирика
Она любит так: 
она неизменно рядом, 
родинкой на остывшем моем предплечье, 
забирается в позвоночник, 
наводит порядок, 
говорит о себе — «я время», 
а после лечит. 
Проникает в поры, 
в легкие, 
словно вирус, 
притворяется татуировкой и лижет кожу 
чем-то черным, 
марким, 
выращенным в пробирке 
впитавшего позы секса большого ложа. 
Качается на шарнирах моих суставов, 
болтает ножкой над чувственным бездорожьем, 
себя воздвигает осью то слева, то справа, 
потом убеждает «оси ты держаться должен». 
Осиным жалом проводит по рту, смеется 
осенним смехом, 
пробирается под одежду, 
плетет там гнездо, 
укрывается мхом и мехом, 
выпархивая на свободу все реже и реже. 
Она неизменно рядом. 
А я латаю 
тоннели на сердце 
или духовные вырубки, 
а я, каждый день в себе ее наблюдая, 
начинаю писать вот эту глупую лирику.

Обычно
Обычно все начинается так: 
ты открываешь книгу, пробегая глазами строчки, 
куришь в форточку, задумчиво разглядывая прохожих, 
одной третью себя впитываешь информацию из радио, 
думаешь о том, что опять не выспался. 
В дневном свете обнажается грязь города. 
На работе снимаешь куртку, считаешь задачи, 
посматриваешь на часы, но весьма лениво, 
потом что-то трескается в области переносицы, 
и ты начинаешь сравнивать гудение в ушах 
с той утробой, в которой ты зачат. 
Сглатываешь вечер, он кажется крепким. 
Возвращаешься домой, принимаешь душ, смотришь на мыло, 
вспоминаешь себя в детстве — немытые уши, веселое счастье. 
Достаешь телефон, хочешь позвонить, но не можешь узнать цифры 
на скользком дисплее когда-то знакомой вещи. 
И тогда ты идешь на улицу, 
весело улыбаясь и подмигивая встречным девушкам, 
покупаешь в магазине пачку сигарет, оставляя сдачу, 
возвращаешься обратно домой, мелодично насвистывая, 
и разбиваешь себе голову камнем.

Африка
Если бы ты была человекословом, 
то я писал бы тебя только на коже 
убитых зебр, 
пахнущих спелой Африкой. 
То я писал бы тебя, вслух проговаривая 
по букве, 
по темному, теплому, томному говору, 
по рокоту, 
шепоту, 
каждой твоей согласной 
со мной, 
с моим неизбежным в тебе присутствием, 
с моим зарубежным северным вдохновением. 
Если ты слово, ты начинаешься красным, 
но это только чернила и мало значат, 
если ты слово, ты пишешься на санскрите 
или каким-нибудь мертвым уже иероглифом. 
Твой корень должен быть схож с корнем секвойи 
и прочно врастать в руки, к тебе протянутые. 
Твоя сексуальность должна быть в районе суффикса, 
потому что неявное эротичней заглавной похоти. 
Если бы ты была человекословом, 
кипятком из букв, 
на который я дую годами, 
то я бы не стал размениваться на мелкое, 
я бы писал тебя только на коже зебр, 
только на коже зебр, убитых мной.
Простенькая задача
Давай посчитаем, давай решим эту простенькую задачу, 
в которой ответ ничего не значит, 
в которой я серебром растрачен, 
а ты — никогда не начата. 
Давай возьмем циркуль, линейку, часы и компас, 
и мерно высчитаем - 
во мне есть пропасть, 
в тебе есть пропуск, 
но в наши дни все линейно просто - 
мы лишь растопка в печах обязанностей. 
В махине общества горит исподнее, 
угли людей по углам рассованы, 
дымятся, мажутся в стены копотью, 
не оставляя ни сна, ни совести. 
Считаем дальше. 
Твое минутное вполне способно стать для меня вечностью, 
но мы же сказаны, 
но мы же связаны, 
но мы же смазочный дождь в большой механике города. 
Так и запишем. Дано: 
Два тела и две секунды, отведенные на жизнь. 
Ответ: 
Если нас положить на одну плоскость, мы были бы параллельны друг другу, 
но пока нам параллельна только сама плоскость, на которой мы могли бы лежать вместе.

Продуктовый пакет
Я большой продуктовый пакет 
с самогоном для бога пьяницы. 
То ли мыслей гремит паштет, 
то ли яблоки чувств катаются - 
но шумит из меня вокруг 
чем-то злобно консервно-грохотным. 
Я пакет, я несу продукт 
по эпохе за эхо-вздохами. 
Так не надо мне слов и дел, 
так не надо ни лжи, ни совести. 
Я пакет! 
Во мне есть предел 
дна и ручек, но нет духовности. 
Так не надо тянуть за жилы 
из меня — понимай, терпи! 
Я пакет — это вещь нежизни, 
я пакет — это вещь-тупик. 
Не смогу заменить носилки 
и не лягу в твое настроение. 
Просто брось меня в морозилку, 
до того, как начнется гниение.

Лирика для других
То, что лирика для других — для тебя рентген, 
все кишки насквозь, перегаром на костный стенд. 
Ты хватаешься за пиджак, из него сквозит, 
из него на пол реквизит твоих чувств летит, 
и по лужам вдрызг, в круговую земную рябь, 
превращаясь как бы в самослепое «Я». 
Тебе кажется, кто-то скажет «ты нужен мне», 
и рассыплешься сразу в пыль от былых стержней. 
То, что лирика для тебя — для других бордель, 
ты упрямо смотришь вокруг из сгоревших бельм, 
нанизал себя на слова, понаделал дыр, 
и теперь боишься — когда из них хлынет мир, 
когда хлынет мир и затопит богов до лба, 
когда смертный ты упадешь в вековой ломбард, 
упадешь под ноги, протянешь стихи с земли 
и услышишь сверху привычное здесь :«заткнись».

Дефис недели
Ты смотришь в окна. 
Твой рабочий день всегда с восьми и каждый раз у окон. 
У окон стол, компьютер, телефон, 
у окон ты — щека, рука и бедра, 
но чаще взгляд, посредник между тем открытым видом яркой новостройки 
и мыслями в обертке из лица, в обертке из косметики и кожи. 
У окон ты — вся сумма суеты, гипербола, лишившаяся смысла, 
и черный низ, и белый верх судьбы — не больше отражения на стеклах. 
Ты у окна, заглядываешь вдаль, но намертво вмонтирована в стены, 
и тело твое возле окон тех — не тело, а изделие для жизни. 
Мы говорим, но чаще все же спорим, 
мы говорим, ты чаще говоришь: 
кому нужны нелепые записки, твои слова — кому они нужны? 
Что мне ответить? 
Скоро будет время, когда наш город вырастет до башни, 
когда потомки всю покроют землю 
зеленым садом или рвотой лжи. 
И вот тогда, скажи, что они вспомнят? 
Что замуруют в саркофаг былого? 
Что вынесут из бывшей новостройки, в которой твой заканчивался взгляд? 
Мы говорим, но я не отвечаю, 
«мне скучно, бес», 
мне скучно с тобой спорить, 
смотрю в лицо, в котором длится офис — дефис недели, 
и иду к дверям. 
Давай потом, когда все станет прошлым, 
давай потом, когда мы станем лишним, 
проверим, кто кого переживет — твой вид из окон или мое слово.

Антимир
Надо мной шатается лампа — это маятник новый тьмы, 
это антимир 
или флюгер, растущий прямо в моих коленях. 
Или просто кружится голова? 
Потому что обзор размыт, 
потому что я, неподвижно мертвый, совпадаю с безумной тенью. 
Поднимаюсь медленно. Воздух в доме переполнен и ноздреват. 
Продолжаю вечер по списку нужд: 
приучиться, 
проспать, 
согреться. 
Канонический ужин поэта или андролога с визой в ад: 
кетамин, 
пропофол, 
галотан, 
ардуан, 
промедол 
с солью и перцем. 
В воладоре бликов все ближе явь — проступает на стенах звук, 
он лежит в фундаменте нашей жизни, 
он на каждый атом начертан, 
но и в музыке нет никакого смысла, в этом пении никому, 
потому что музыка деревянна по подобию инструмента. 
Надо мной шатается лампа, или кружится голова, 
сотворяя мысли из ниоткуда: возраст тела — носилки духа, 
я лежу на них как эпоха слов, я два века как смертно слаб, 
я лежу на них, ощущая смерть, как во рту ледяную сухость. 
Надо мной шатается лампа, 
надо мной шатается все, 
надо мной вселенная, черный космос с бесконечным своим владельцем, 
и как я совпадаю с тенью, так он совпадает со мной, как ось. 
Надо мной шатается лампа. 
Шатае… лампа. Над… лампа… ется…
Придумать себя
Ни одна из твоих повседневных попыток 
перепрыгнуть себя через голову, 
переехать дорогу на розовый, 
перегрызть провода на запястьях, 
переспать с отсутствием близости, 
пережить катаклизм повседневности, 
перепасть в удобные руки, 
ни одна из этих попыток 
не привьет тебе самобытного 
ощущения жизни и пропасти 
в двух шагах от всего привычного. 
Это значит, что в рамках этики, 
этикетки порывов к творчеству 
будут эхом чего-то прошлого, 
для тебя — неизбежно старшего 
и не страшного, 
и не ставшего 
чем-то значимым для других. 
Ты останешься в той деменции, 
самой гибельной для творения, 
где, листая случайных авторов, 
будешь списывать жизнь у них. 
Ты не сможешь сказать нового, 
развлекая свое скучание 
созиданием свежего пластика - 
упаковки для старых истин. 
Если ты придумаешь новый лексикон - 
ты не скажешь ничего нового, 
если ты придумаешь новый диалект- 
ты не скажешь ничего нового, 
если ты придумаешь новые слова - 
ты не скажешь ничего нового, 
если ты придумаешь новый алфавит - 
ты не скажешь ничего нового, 
если ты придумаешь новый язык - 
ты не скажешь ничего нового, 
а значит все, что тебе остается - 
придумать новым себя.

Заплечный мир
Я спрашиваю «как у тебя дела?», 
смеешься — «все замечательно». 
Но если внимательно глянуть за плечи, 
то можно увидеть мир 
заплечный 
или заплаченный. 
Который ты не умеешь показывать 
или не любишь чувствовать, 
который вырос из хруста снега, 
укусов вьюги и боли, 
и стал от этого грустным. 
Твой черный мир на одной из кухонь 
в огромном безлюдном городе 
уже без доводов тишины, 
без доводов одиночества 
висит на сердечном проводе. 
И ты закрываешь глаза. 
Ты видишь: 
потолок покрывается петлями, 
в каждой из них твой страшный двойник. 

Наверное, так и живут те люди, 
кого называют поэтами.

Своевременный
Я казался себе своевременным 
современным, 
как некий гаджет, 
прикрепленный к земле намеренно, 
чтобы тяжесть бурила скважину, 
до абстракции преисподнего 
перетертого сном белья, 
чтобы внутренняя уродливость 
сочеталась с прекрасным «Я». 
Я казался себе закинутым 
до предельных своих вершин, 
так, что гордость была лишь климатом 
или климаксом у души. 
Ковыляя по суткам мерином, 
подставляясь под ливень стрел, 
я казался себе своевременным, 
но со временем устарел, 
как айфон или как природа 
в описании городов. 
Я со временем стал бесплоднее, 
я со временем стал не нов, 
оставаясь наивно верящим 
в то, что тело мое — предмет, 
что взирая в себя сквозь трещины 
можно что-нибудь рассмотреть.

Философия героя
Утро началось как всегда. Я ополоснулся, заварил кофе, открыл ноутбук и прочел, что я пидарас, бездарь и в целом не прав. В своей жанровой типичности жизнь стала напоминать дешевую литературу, я уже мог начать прикидываться пророком, угадывая наперед подобные вехи судьбы — от крепости кофе до чужих слов в мой адрес. После подобной завязки по сценарию был бы уместен секс — какой-нибудь откровенно пошлый и непристойно-платный перепих с незнакомой партнершей в декорациях грязи и распада, оптимально подчеркивающих убогость и нищенство современного человеческого быта такого плана. Яркая показательная почва, в которой к вечеру вырастет упадническая и полная цинизма философия героя. Секса не хотелось. Не хотелось незнакомых партнерш, грязных декораций, не хотелось жизни вместе со всей ее жанровой человеческой типичностью, вместе с сублимированной суммой людской подлости, мстительности, зависти и прочей засратости мозгов. Во мне неугомонно шевелился и ерзал человек, упираясь локтями в стенки черепной коробки. Человек не хотел быть второсортным романчиком, насквозь предсказуемым. Человек не хотел такого утра и таких людей. Человек не хотел финального самоуничтожения по всем законам жанра. Я закурил и выглянул в окно. Внизу по мокрому асфальту шли тела — высокие и низкие, широкие и узкие, разные. Каждое тело несло свою голову. В каждой голове шевелился и бил локтями человек.

Квотион (ироничное)
Сидел однажды с Алем я, 
который Квотион, 
из вихрей глоссолалии 
мне улыбался он, 
кичился световиршами: 
Мол, радую народ! 
Мол, ни словечка лишнего 
в стихи не попадет. 

Ты радуешь. Я ратую. 
Воюю только так 
с мохнатыми, рогатыми, 
со сжатыми в кулак 
чертями в человечестве, 
чертами в лицах их 
всего недолговечного 
(лихачества? купечества?), 
все вдавливаю в стих. 
И не бывать им легкими, 
тем строчкам, что пишу. 
Они стучат колесами 
в глуши по камышу, 
они в болоте внешнего 
дорогу мне мостят 
кирпичную, кромешную 
до звездочек-маслят. 

А он смотрел на руки мне - 
да что там, ведь дрожат. 
А он не слышал ругани, 
А в нем жила душа. 
Он не сражался, радовал. 
Да жил ли? Только пел. 
Он не хотел иначе жить, 
Иначе — не умел.

Хоспис для жаб
За годы своего пребывания в хосписе для жаб я научился готовить из литературных произведений прекрасное деликатесное блюдо. Копальхен. Это когда труп задушенного оленя топят в болоте, где он протухает и гниет несколько месяцев. Это когда неподготовленный гость, угостившись (если, конечно, решится есть подобное) умирает от отравления трупным ядом. Это когда неосторожность приводит к ботулизму, а гостеприимство — к летальному исходу. Северные народности подают копальхен с солью и сырыми легкими. Я подаю свои слова с ласковой улыбкой Федора Аристарховича, не выходя из палаты реанимации. Я готовлю ужин для всех, захлебнувшихся корпоративным веком. Для всех рыночных калек, кастрированных теми, кому неведомо чувство вины. Для тех, чья жизнь стала одной из строк в таблице, одной из цифр в графике над смазанной подписью «итоговая сумма». Для всего хосписа, в который мы превратили свое существование.

Поиск истины
Я снова нахожу тебя. Какая, к чертям, разница, сколько времени прошло с последней встречи, пара часов или пара лет, если время для нас давно утратило смысл. Какая разница, сколько было городов, случайных связей, эйфорий и обязанностей, если мы оба знаем, что в итоге я все равно найду тебя. Встретимся в самом дешевом клоповнике, с непрестанно протекающими кранами, с несвежими полотенцами и постельным бельем, с растворимым кофе в фойе, в шумном и грязном месте. Сохраняя свою анонимность, свое надуманное инкогнито, свое явственное желание спрятаться от мира. Встретимся, упрямо делая вид, что это случайность, что мы как всегда ничем не связаны, что у нас нет необходимости быть вместе каждый миг, демонстрировать по утрам мятые лица и трепетно называть их «миленькими». Встретимся на одну ночь, чтобы заняться сексом и забыть друг друга на грядущие пару лет. Потому что секс с тобой — это поиск истины. Это долгий, внимательный, сильный и чуткий поиск себя. Это предельная напряженная сосредоточенность в свернувшемся от тяжести дыхания сгустке ночи. Это глубокий, яростный рывок к правде и нежное отступление перед новым вопросом. А потом, порвав натянувшуюся ночь, мы придем в себя и разбежимся. До того, как сперма успеет высохнуть, покрыв коркой желтую за давностью простынь. До того, как я намотаю на палец твои волосы, снятые с расчески. До того, как мы научимся видеть все несовершенство друг друга. До того момента, пока мы не встретимся снова. Потому что секс с тобой — это поиск истины. 
Выкройка мира
Чувствуя как бы свободу, устроившись празднично
в базисной выкройке мира, давя жизнерадостность,
ты начинаешь играться с матрешкой недель,
но все равно в три погибели гнуться, дабы,
строя в башке своей дыбы, 
над ними дамбы,
смочь уместить себя в вакуум домашних дел
или домашних тел 
(как бы жен, но вроде,
правящих лица в пейнте, а души в ворде,
и одноночных, 
потому что не очень их лица.
Впрочем, и души тоже). 
А может, проще
выстроить площадь жизни в себе на ощупь,
и заминировать подступы на границах.
Чтобы потом ни одна паскуда не влезла,
чтобы Фомой никто не лапал надрезы,
чтобы к любой антитезе — мат двухэтажный.
Я соглашаюсь с собой — так, конечно, лучше,
делаю выводы, 
доводы разума слушаю,
и по привычке иду открывать дверь каждому.

Город из мешков
Я строю на кухне город из мешков, поролона и мусора,
я выучил азбуку морзе тараканов, стучащих лапками
по векам моим закрытым, с ритмичностью вплоть до судорог
обычного отвращения, на теле плевком назябшего.
И дело не в том, что кухонный размеренный быт мне кажется
такой оптимальной версией, в которой жизнь формируется
подобием битой чашки, заклеенной наспех, заживо,
а просто мои кроссовки два года не видели улицу.
Да просто им эта улица наждачкой скребет по голому,
шрамирует белыми пятнами отчаянных матерных слов,
да просто любая улица стреляет в упор им в голову,
считая, как достижение, количество тех голов. 
А хочешь со мной на кухоньке, в построенном с болью городе,
как за баррикадой спрятаться и трахаться на полу,
не слушая голос разума, все эти пустые доводы,
размазывать вместе с горечью по ребрам худым поцелуй?
Захочешь — добро пожаловать. Ворота за холодильником. 
Расстегивай джинсы, жалуйся и город со мною строй.
Но новости, дрязги, выстрелы, пролеты, кресты, могильники,
но эту чертову улицу не смей приносить с собой.

Четыре правила жизни
Ты прочел много книг, 
но от этого мир твой не стал понятней,
ты стоишь у гроба, читая с ужасом граффити: 
«здесь был ты», 
в уши льются мат и молитвы - 
хрипишь сквозь зубы, вставляешь вату,
прижигая тусклым хабариком все мосты.
А потом трезвеешь и пишешь ямбом 
в ежедневник поверх оценок:
«Есть четыре правила жизни, не нужно книг -
возвращаясь в дом, запирай все двери, 
снаружи царит враждебность,
если станет страшно — включай монитор-ночник.
Помни, ты никому не нужен, 
на»как дела«отвечай»нормально«.
Береги себя, добавляй в коньяк витамин. 
Если хочешь любви, 
то снимай трусы и не мучай себя моралью,
открывай кошелек и оплачивай дофамин. 
Вот и все, пожалуй. 
Простые правила каждому, чтобы выжить,
чтобы выжать как тряпку скрученную судьбу.
Положи в ежедневник свой первый рисунок,
паспорт, фотку, сберкнижку,
на постскриптум:»Мне кажется, я до сих пор в гробу".

Четыре правила жизни
Ты прочел много книг, 
но от этого мир твой не стал понятней,
ты стоишь у гроба, читая с ужасом граффити: 
«здесь был ты», 
в уши льются мат и молитвы - 
хрипишь сквозь зубы, вставляешь вату,
прижигая тусклым хабариком все мосты.
А потом трезвеешь и пишешь ямбом 
в ежедневник поверх оценок:
«Есть четыре правила жизни, не нужно книг -
возвращаясь в дом, запирай все двери, 
снаружи царит враждебность,
если станет страшно — включай монитор-ночник.
Помни, ты никому не нужен, 
на»как дела«отвечай»нормально«.
Береги себя, добавляй в коньяк витамин. 
Если хочешь любви, 
то снимай трусы и не мучай себя моралью,
открывай кошелек и оплачивай дофамин. 
Вот и все, пожалуй. 
Простые правила каждому, чтобы выжить,
чтобы выжать как тряпку скрученную судьбу.
Положи в ежедневник свой первый рисунок,
паспорт, фотку, сберкнижку,
на постскриптум:»Мне кажется, я до сих пор в гробу".

На пробу
Я дарю тебе настоящее. 
Так, на пробу.
Потому что бог в наш ущербный край опоздал.
Твоя вера в радость, детка, нежизнеспособна
до тех пор, пока ты не можешь закрыть глаза. 
До тех пор, пока ты видишь катакомбы ночи
По которым люди идут, и им несть числа.
Все идут по тьме, осыпаясь в нее песочно,
Все идут на смерть, превращаясь в единый сплав
Теплой крови с городом, мыслей с каким-то бредом.
Посмотри вокруг — мы стоим в половодье тел,
упираясь кожей в таких же чумных соседей.
Посмотри вокруг — этот круг уже почернел.
А когда ты захочешь снять с себя кожу скрабом,
вместе с пальцами ночи, помни земной трагизм:
Если нас минует республиканская свадьба,
то на склоне лет неизбежно найдет скафизм.

Погибший дар
Я формулирую это в стотысячный раз. Я знаю, что каждое слово пройдет мимо. Но я все еще пытаюсь. 

Когда-то мы писали друг другу письма, которые шли месяцами. Мы ждали ответа. Потом появился телефон. Потом интернет. Казалось бы, все идет к большой и легкой коммуникации, рушатся стены, сметены барьеры, люди с каждым витком прогресса все ближе друг к другу. Казалось бы. Вся беда в том, что это действительно только казалось. Потому что коммуникационное единение общества в конечном счете привело только к большему количеству срачей, споров, склок и локальных межличностных войн. Каждый, рьяно захлебываясь слюной, с глазами навыкате доказывает свою правоту. Кто-то ноет и жалуется, кто-то обличает, кто-то отстаивает, все орут о себе, разрывая связки. Ломая о клавиатуру остатки человеческих черт. Нынешняя форма общения выглядит как обнаженный мужчина, по древней традиции ёбаи пришедший в дом к своей любовнице, уже готовый потно торжествовать между ее раскинутых ног, но вдруг оказывается, что эта женщина прошла инфибуляцию. Мы все — больная орава глухих выродков, истекающая соком возбуждения от собственного эгоизма. 

Захожу в блог молодого художника, который рисует черно-белых людей без головы. Тьма комментариев. От людей с той же дремучей тьмой в башке. Все эти «ты ублюдочный больной маньяк», «ты говно-художник», «я считаю, что картины должны быть цветными, только это облагораживает мою нищую бомжеватую душонку» и прочие бездарные бредни знатоков всея. По краям сидят великие дешифровщики, судорожно находящие самих себя в каждой кляксе на заднем фоне. Ни одной попытки узнать. Ни одной попытки услышать. Ни одной попытки понять. Пацан гениален, люди без головы сверху, люди без головы снизу. Шикарный паноптикум. 

Впрочем, под фотографией мимозы в блоге какой-то дамочки, одуревающей от скуки, находится вдруг пара сотен комментариев ярой бойни каждого со всеми. Люди, это всего лишь фотка цветочка. Понимаете? Фотка. Долбаного. Цветочка. 

Когда-то мы писали друг другу письма. И ждали ответа. Ни в одном из писем не было слов «заткни хлебало, дегенерат, хуль ты тута выступаешь, у тебя, блять, неправильное понимание астрала». Письмо шло месяцами. Над письмами думали. К составлению письма относились серьезно, даже бережно. Писали весомо, осмысленно и грамотно. Свои слова взвешивали, отмывали от лишнего мусора и укладывали на бумагу, как ценность. Сейчас нам дана возможность говорить друг с другом без трудностей, говорить сразу и сразу же получать ответ. Стало проще. Стало массово. Стало доступно. Стало пусто в общей глухоте и дуроте. Мы разучились думать, господа. Поставьте свечку за упокой этого бесценного тщетно погибшего дара.

Клуб «1001 ночь»
Мы встречаемся в клубе «Тысяча и одна ночь». На стенах гравюры джинов и полуобнаженных восточных красавиц. Спертый воздух пахнет дымом кальяна. Кальянов здесь нет пару лет, то ли хозяин заведения не провел достаточной вентиляции, то ли не смог окупиться и ушел в убыток, черт его знает почему. Может быть, ему просто надоела эта сладкая вонь. Но она все равно осталась. Ею пропахли тяжелые бордовые шторы, побитые старостью бархатные диваны, ею пропахло застоявшееся здесь время, остановившее свой ход. Мы лежим на подернутых плесенью подушках. Мы пахнем так же — ушедшим в прошлое кальяном и сегодняшней плесенью. Весь этот клуб — погоня за тем, что уже закончилось. Мы сами в нем — пережиток прошлого, которое продолжает вяло и пассивно сопротивляться, отстаивая свое право на жизнь. Жизнь, которой уже давно нет. 

Мы лежим на затхлых подушках. Красных, зеленых, оранжевых, расшитых узорами — дань показной роскоши. Мы неряшливы и безразличны. Моя расстегнутая рубашка, твоя задравшаяся юбка, равнодушие в лицах — дань стилю свободы от нравственности, друг от друга и от себя самих. Мы же приелись себе, детка, да? И поэтому мы приходим сюда. Чтобы дышать этим когда-то нарочито богатым клубом по интересам, а нынче — забытым всеми склепом. Чтобы чувствовать себя одной из этих чертовых подушек — обезличенной вещью, доживающей свой срок. Нам обоим слишком хорошо знакомо это состояние. Но мы не подушки, мы люди. И поэтому ты включаешь музыку и просовываешь руку под ремень моих джинсов. Слабое возбуждение и бессильные мысли. Апатия и сперма. Мы прочно застряли между прелюдией к сексу и философией самоуничтожения. Мы прекрасны и молоды снаружи, но внутри нас — мумифицированный труп подохшей эпохи. 

Возможно, это всего лишь мое воображение — будто ты что-то понимаешь. Будто ты чувствуешь то же, что и я. Возможно, ты приходишь сюда, потому что тебе просто нравится трахаться со мной. Или слушать полубезумные бредни, усредненные между Ницше и томиком дрянных стихов. Бог умер. Да здравствует король! Возможно, тебя просто заводят игры в мою наложницу. Бог умер. И с тех пор смотрит пустыми глазницами на твою руку, елозящую в моих джинсах. Мертвый бог-вуайерист. И мы, созданные по образу и подобию его. Мы упруги и притягательны снаружи, но внутри нас стремительно развивается синдром Вернера. Осыпается штукатурка. Сыреют потолки. Ковры жрет моль. Кальян и плесень. Наш внутренний мир — это тот же клуб «Тысяча и одна ночь», в котором мы встречаемся снова и снова. Чтобы никогда этого не забывать.

Сахар в крови
То ли сахар в крови, то ли спирт. Да к черту,
разбавляю ржавчиной из-под крана,
превращаюсь в спертый, протертый сверток
с тишиной в голове и небесной манной. 
Если слушать раковину на кухне, 
то она расскажет тебе по капле,
что мы свечи неба, но все же тухнем,
что мы тоже море, но как-то в наплеск. 
Это форма жизни. Не жизнь, а рядом,
на какой-то кухне ты залит ночью
до краев — пока что сжимаешь жабры,
но уже в отряде беспозвоночных. 
Это форма смерти. «Пишу Вам письма,
чтобы Вы сожгли их в безумной правде
на кострах столетий, на бойне мыслей.
Я пишу Вам письма, но зря. Не надо.»
Письма станут стенами. Я как город,
не спеши сюда, у меня блокада -
вспоминаю тех, кто был раньше дорог
и смотрю, как время течет из крана. 
Если слушать раковину так долго,
то она становится человеком.
Собеседник. Друг. Или брат по богу.
Оппонент. А, может быть, даже лекарь - 
все же сахар в крови. Или спирт, как выжиг 
Одиноких, но этим прекрасных дней.
Потому что вещи мне были ближе,
Потому что я не любил людей.

Писать настоящее
Если хочешь писать настоящее, то забудь про любой шаблон,
не листай морализм ушедшего, не используй слово любовь.
Мы живем не в 17 веке, нам привычны другие слова,
если хочешь романтики — пишешь «Моджахеды сожгли весну».
Или как-то иначе — «ИГИЛ растекается мертвой кляксой
на рубашке Бога. Бог мертв. Вместе с Ницше, обнявшим лошадь.
Эволюция. План. Расстрел. Экономика. Толерантность».
Не используй слово мечта. Не используй слово добро. 
Опиши сетевой планктон. Мы друг друга уже не слышим, 
мы кричим о себе в окно, нарисованное в стене.
Аве личности! Ты миссия! Ты финальная точка истин.
Ты заочно всецело прав. И навеки теперь одинок. 
Напиши — «Город плавится солнцем, и все чаще воняет спиртом,
в этом городе каждый хочет хоть минуту себе на жизнь,
но работа, дела, престиж. Или кризис — цена на счастье.
Каждый хочет хотя бы миг. Только времени больше нет». 
Впрочем, знаешь, лучше молчи. Не пиши ничего, ни слова.
Я прощу тебе тишину, только ложь не стану прощать. 
Я не стану прощать любовь, как товар на огромном рынке.
Я не стану прощать себя. 
Я не стану себя прощать.

Это ты?
Я стучусь в дверь и слышу: «Милый, это ты?»
Мне даже не нужно, чтобы ты открыла, мне достаточно этой двери.
Больше — некоего дверного сфинкса с одним облупленным глазком и мучительным вопросом-загадкой. 
«Милый, это ты?»
Это ветер, в нашем чертовом подъезде всегда сквозняки. 
Это холодные стены лестничной площадки. 
Болотно-зеленого, настолько тошнотворного оттенка, что кажется все здесь создавалось только с одной целью — люди не должны хотеть остаться тут ни на секунду. 
Те, кто останется, никогда не будут счастливы. 
Те, кто остался — чужеродная вытесняемая форма жизни в господстве этих стен. 
«Милый, это ты?»
Читаю шпаргалки на стенах.
«Мишка санное хуйло»
Это я?
«Ленка из третьей шлюха»
Это я?
«Не пизди, гандон, лохи, рашка в дерьме, путин хуй»
Это я? 
Где я?
«Милый, это ты?»
Это две лампочки. Одна из них разбита, другая тускло светит, не разгоняя царство теней, а только умножая его. 
Царство теней и тараканов, царство запаха готовящегося обеда из одной квартиры и истошных криков из другой. 
Милый… 
Здесь никого нет. 
Нежилая, неживая смердящая пустота. 
Скрипы и шорохи, подчеркивающие сидящий на ступеньках призрак тишины.
Смятые хабарики на полу, пустые бутылки, которые я сбрасываю ногой в провал лестничного пролета. 
Шприцы и сгустки свернувшейся крови. 
Подсказки на стенах, нарисованный маркером кролик между матерных слов. 
Я стучусь в дверь, чтобы еще раз услышать оттуда наивное — «милый, это ты?». 
Ты вечно задаешь этот вопрос, снова и снова. 
Так, как будто бы я знаю ответ.

Белые кролики
Не открывай дверь.
За дверью белые кролики.
Впрочем, у стен есть уши. 
Уши, конечно, их. 
Если ты сменишь пять, семь или десять обликов,
они все равно увидят, даже когда слепы.
Это детская сказка. 
О том, что дома линолеум 
с лужами крови, в которые девочка ставит цветы
или купает кукол. 
Розовых, мокрых — сколько их?
Девочка в красном платье. 
Эта девочка — ты. 
Помнишь этот момент? 
Когда из тебя все выдохлось,
когда ты легла на линолеум, и он был с пространством схож,
когда в голове проснулись какие-то древние идолы,
пискляво ругаясь матом.
И ты взяла кухонный нож.
Впрочем, не важно. 
Видишь ли, мне все равно, чем кончится
пиршество твоих куколок или иная херь
в этой прозрачной комнате, в этой твоей песочнице
жизни и смерти. 
Просто
не 
открывай
дверь.

Простая метафора
Потому что былые ценности
отпадают от нас со временем,
мне приятней порывы ревности,
чем смешная во всем уверенность,
что твой труд — это что-то нужное
или вечное, если с пафосом,
что за мысленной неуклюжестью
стержень истины (или фаллоса?).
Мне приятнее секс до одури.
Или с придурью, чтобы градусник
лопнув ртутью, стекал по контурам,
превращая квартиру в парусник.
Ты же знаешь, о чем я? 
Спрашивай.
Но сейчас, потому что позже мы
на планете всей станем старшими,
станем старыми и подножными.
Тебе стыдно, но все же нравится, 
видишь шаг до простой метафоры?
Я прекрасно владею пальцами - 
это знак современного автора.

Литература
Литература не нуждается в комментариях. Вообще. Совсем. Да, даже вот в твоем шикарнейшем комментарии. Да, именно в этом гениальном комментарии. И да, даже, о ужас, в твоем бесценном мнении. Совсем не нуждается. Вообще никак. А теперь вспоминаем те дремучие времена, когда планету бороздили динозавры, повсюду извергались вулканы, моря кипели, а люди пока еще читали книги. Вспомнили? Давайте я проявлю недюжинную телепатию и угадаю — вы не подписывали на каждой странице «афтар, жжешь!» или «афтара на мыло, он дэбил!». Не подписывали же? Нет. Литература нужна была исключительно для чтения. В этом ее функция. Сейчас пишут: «если автор выложил публично, то обязан узнать мое мнение, то пришел он именно за ним». Деточки, автор выложил, потому что подумал о вас, мелких говнючках, и упростил вам способ получения информации, можно не идти в магазин за книжкой, можно читать прямо из дома. О вас позаботились, вы поднасрали в ответ, это нормальное человеческое взаимодействие, ничего нового. Но только есть один страшный и нетерпимый для вас факт. Литература в комментариях не нуждается. В них нуждается только ваше утрированное выпяченное невежественное эго. А теперь сидите с полным осознанием того, какая ничтожная самовлюбленность царит в ваших головках, если вы считали, что все не так.

Интернет
Интернет все чаще начали сравнивать с воплощением вселенского зла. Этакой демонической вагиной, наделенной собственным разумом, которая затягивает в свои недра неосторожного путника. Появился даже ряд религиозных крестоносцев, борющихся с демоном сети под лозунгами «вернемся в реал!», «встречайся с друзьями тактильно!», «зыбучее лоно сети сожрет твою душу!», «окропи монитор святой водой и иди гулять». У меня возникает только один вопрос, а при чем здесь, собственно, интернет? Интернет — это СМИ, самый удобный на сегодняшний день способ хранить и искать нужную информацию, интернет изменил систему коммуникаций, стало возможным писать пошлые анекдоты какому-нибудь африканцу, не ужасаясь ценам телефонного роуминга. Интернет — это инструмент. Зачастую находящийся в руках долбоебов. Вечные мартышки с очками. Ведь если человек — сопля, желающая сбежать от своей реальности, вместо того, чтобы научиться ее грамотно воспринимать и продуктивно использовать, то способ он найдет и без интернета. Начнет ли бухать, торчать, уйдет в вымышленные миры книжек или придумает свою собственную неадекватность — не так уж важно, мало ли в мире зависимостей для тех, кто прячется от жизни. Было бы желание, возможность всегда найдется. И дело не в злом гении интернета, дело, как обычно, в людях. Дело только в нас, потому что по большей части мы и есть — интернет.
Ветряные мельницы
Есть такая фраза: «ты их интеллектом задавишь». Одна из общеизвестных фраз, смысл которых равен нулю. Как и применение в бытовых реалиях. Интеллектом можно подавить только человека, также этим интеллектом обладающего. То есть способного выслушать чужую точку зрения, обдумать твои аргументы всерьез, пластично мыслить и развиваться. Но такого оппонента нет смысла давить. Животному, сидящему на куче собственного дерьма, плевать на твои аргументы. У него есть его куча, это все, что оно знает и все, что ему нужно знать. Подойдешь ближе — закидает говняшками. Это инстинкты. Это норма. В таких случаях что-то доказывать, проявлять какой-либо интеллект — это война с ветряными мельницами, пустая и бесплодная трата времени. Животное не размышляет, оно уже все заочно знает. Все, что ему необходимо. Оно знает, что эта куча дерьма — его, что на ней надо сидеть, что в соседнем овраге крокодил может отхватить полягодицы. Оно может об этом поведать. Вероятно, обязательно поведает, даже попытается навязать, ему необходимо вставить окружающий мир в свою систему мышления, чтобы было удобнее этот мир употреблять. Это тоже инстинкт. Что-то еще я хотел сказать… Ах да, среди людей присутствует слишком много животных.

Плоды эпохи
Прекрати расходовать мне нервы,
прекрати выжевывать свой стресс,
образ жертвы 
выпластав из чрева,
с децимацией наперевес. 
В этом мире, копоть изрыгнувшем,
ты меня, плетясь из параной,
обвини во всем, так будет лучше,
обвини меня — мне все равно. 
Наша пара — крепкое бездомье 
твердых рук и женщина-шакал,
наша жизнь — девятый вал без шторма,
наше время — мертвых пчел без жал. 
Мы плоды эпохи, 
мы поспели,
наша похоть 
бегает трусцой:
одинок сейчас с тобой в постели,
завтра буду одинок с другой.
Выйди вон. 
Так жизнь из тела плавит
человека — бросив все в огонь.
Я вернусь однажды всем на зависть,
но сейчас, подружка, выйди вон.
Заковать в мораль меня не пробуй,
воспитать на вкус свой, перевить,
дай мне 
надышаться 
этой злобой,
а потом я научусь любить.

Под кожей
Тебе нравится щупать себя изнутри, изучая пространство под кожей:
то ли сплав, то ли марля — структура души. 
То ли пауза, то ли мобильность. 
Тебе нравится знать этот знаковый миф: ты — предел, на других не похожий,
выделяя оттенки аморфных идей, доводя до абстракции мысли.
Ты открыл в себе слово? 
Мой милый, уймись. 
Не смеши меня, то была клякса.
Но тебе так идут к пьедесталу в ногах 
эта жалость 
и жадность, 
и жалкость.
Тебе нравится верить — ты ровный предмет или выемка с tabula rasa,
но на пальцах следы разлинованных шин 
от колесика зажигалки. 
И ты смотришь на них, понимая нутром, пожирая от боли таблетки
заглушая себя коньяком или сном, ударяясь в побег, в паранойю,
что ты знал о себе — все заведомо ложь. 
Вот когда ты поймешь это, детка,
постарайся не вскрыть себе разум ножом. 
Постарайся.
А впрочем, не стоит.

Про ум
Я мог бы сейчас завернуть текст о смещении орбит и векторов в скудных головушках современников, о мучительных переменах черт в лице человечества, но, во-первых, так было всегда, а во-вторых, и это куда важнее, мне лень. Поэтому буду проще. 

Вроде бы нас всех учили быть умненькими, быть умненьким — это социально верный шаг, это точно лучше, чем быть не умненьким. А как умненьким быть? Ты можешь покорить эвересты, сложенные из книг, посвятить всю жизнь получению образования, знаний и опыта, ты можешь систематизировать все полученные данные и выплюнуть в мир уникальное инновационное изобретение, которое навсегда его изменит. Вот все это не сделает тебя умненьким для других людей. Просто потому, что каждый человек смотрит из своих глаз и являет для самого себя неоспоримую истину. Здесь начинается подмена понятий. Умный замещается согласным-понимающим. 

Допустим, у тебя за спиной сотка научных трудов и столько же открытий. А у твоих собеседников настойчивая убежденность в своей правоте, другими словами, один из предложенных шаблонов мышления. Как вариант — о том, что «раньше и трава была зеленее, и небо синее», то есть первобытный человек жил по 500 лет и знал устройство гравицапы, а потом празднично просрал. Или какое-нибудь модное мистическое течение, роднящее человека с растением: «не думай, это только мешает расти, впитывай свет и влагу, потом зацветешь». Да хотя бы это распространенное повсеместно нарочитое усложнение речи нагромождением неуместных слов с целью прикрыть убогость и плоскость (либо же полное отсутствие) мысли. Все твои научные изыскания уже ничего стоят. Твой ум будет определятся только тем, насколько ты согласен с чужими истинами. Насколько ты сможешь признать чужой ум, пусть он и не особо наблюдается. Вечное «кукушка хвалит петуха за то, что хвалит он кукушку». Ум — это «О ja, ja, безудержный оптимизм действительно лечит спид и такую же безудержную диарею». Ум — это «как вы монументально правы, я сам всегда подозревал, что у меня есть плавники и хобот, зеркала врут, а вы так ловко почуяли это своей невероятной эмпатией!». Ум — это «божечки, как вы мудры, как уникальны, какой глубинный сакральный смысл стоит за вашим мычанием, я мандражирую!». Вот это — ум. Его признание. Его сторонняя оценка в подавляющем большинстве случаев. 

А свои труды сверни и ласково всунь в себя же, чтобы не оцарапать нежные внутренности, труды здесь мало кому нужны. Разве что тем, кто трудился так же, как ты, кто брал свои эвересты, и у кого за пазухой камни знаний, а не песок болтологии. Можно копнуть чуть глубже и добавить, что таким образом оценивается не только ум, любые человеческие качества попадают в эти жернова, но, как я писал выше, мне лень, поэтому об этом не стану. Так что адаптируйся, кузнечик, или принимай самое горькое, но правильное лекарство, хочешь быть умным — учись быть одиноким в нашем прекрасном социуме, в этой дивной пробирке размножающихся амеб.

Гениальный алхимик
Наше общество — гениальный алхимик средневековья. Оно создало философский камень рынка, превращающий в золото все. Хоть человека со всеми его фактическими и додуманными составляющими, хоть пучок перьев из гузки облезлого голубя. А ты как думала, детка, хэнд-мэйд. То, что когда-то было для фантастов утрированием до абсурда, сейчас стало реальностью. Продается вода, продается свежий воздух оздоровительных санаториев, продается песок, земля, продаются люди. Вчера я купил высушенные осенние кленовые листья. Те самые, которые мы каждый год пинаем ногами, гребем граблями на дачах и сжигаем в кострах. Купил, потому что не знал, что они уже тоже товар. Обычные кленовые листья в целлофановой упаковке превращаются в золото, в его современный эквивалент — деньги. Возможности и власть философского камня безграничны. Продается все, что есть. Продается даже то, чего нет. Это отдельная тема, если тебе лень собирать те же листья, чтобы поиметь собственный продукт, ты можешь его выдумать. И так же продать, кто-нибудь обязательно купит. Это фундамент философского камня, привитая массам привычка покупать. 

Но философский камень был не единственной навязчивой идеей алхимии, второй была идея создания гомункула. Что же, победное достижение есть и здесь. Homo sapiens стал редким видом, мир заполонили гомункулы, сверстанные по одним и тем же образцам. Иначе объяснить такое количество сконструированных шаблонных мозгов, то бишь людей, разговаривающих одними и теми же базовыми цитатами без проблеска своего, вдумчиво-опытного взгляда на мир, можно только Чеховским высказыванием из его «Дома с мезонином» — «у девяноста девяти из ста нет ума». Если собрать коллекцию из 10-15 распространенных, популярных и модных систем мышления, большая часть людей перестанет тебя удивлять, каждое их слово станет предсказуемым почти дословно. Я проявлю гуманизм, я не буду верить Чехову, я буду верить в алхимию. Чтобы дать людям хоть какой-то шанс в моих глазах. Шанс, конечно, иллюзорный, как и многие другие, но что поделать, выбор не велик. Ты только не обижайся, детка, когда я спрошу, до какой температуры нагревали сперму, из которой тебя вывели, и как долго после этого хранили в конском навозе. Без обид, ничего личного, всего лишь интерес исследователя. Считай это спасительной соломинкой, лучшим для себя, не дающим тебе попасть в 99 Чехова.

Последний вздох жако
Хочешь, я разожгу в тебе огонь? По старой классической привычке, символом моего приветствия, провонявшего лесными пожарами. Приветствия или прощания, так ли это важно… Хочешь, я честно признаюсь, что не люблю тебя? Это тоже не важно, не обижайся, потому что моя любовь неотличима от моей нелюбви. Или мы можем жить. Просто жить, медленно мельчая в годах. Легко поддаваясь этой настолько неторопливой, ласковой потере, что она не вызывает даже боли. Она не вызывает ничего. Она просто превращает в «ничего» нас. Безболезненно. Это ли не прекрасно? Давай жить. Подчиняясь установленным условным правилам игры — главное, вовремя успеть сдохнуть. Ты знаешь, что перед смертью глаза попугая жако желтеют? Кто-то это заметил. Кто-то придумал новое названия для цвета. Для оттенка. Кто-то уже пересотворил болезненные признаки смерти в красочность цветного мира. Давай жить. Давай размешивать маленькими серебряными ложечками теплый чай, давай спокойно течь в теплом времени, давай сталкиваться однообразно теплыми телами. Давай жить. И мы живем, спокойно и ладно. Ты уже привыкла, я сам уже почти привык. Полуявь, полусон, полусчастье, полугоре, полумы в полумире. Я сам почти привык. Почти. Не хватило самой малости, ничтожной доли апатии, последней инъекции энтропии в душу. И потому ты молчишь, молчишь, молчишь. А я смотрю на тебя, смотрю долго, смотрю внимательно. Смотрю прищуренными глазами. Равнодушными глазами цвета последнего вздоха жако.

О любви
Я расскажу тебе о любви. Ну-ну, не плачь, не бойся, лучше покури со мной, глотая плотный сладкий дым, текущий изо рта в рот обещанием чего-то большего. Любовь — это и есть мы. Все, что есть в нас, вдруг связавшееся в единую вязь. Интимное взаимодействие моего внутреннего ада с твоим желанием остаться непогрешимой. Мысленное совокупление твоей ощетинившейся подкожными мурашками слабости с твердой рукой моих инстинктов захватчика. Другими мы уже не станем, но сохраним себе эту любовь. Презираемую, осуждаемую, прекрасную и невыносимую. Детка, ты смотришься божественно, раздетая и прикованная к моей стене. Ты смотришься божественно, пойманная черными полосками кожи вместо бывших наивных кружавчиков, теперь их место — лежать порванным на полу, все гармонично. Ты смотришься божественно. А значит, не скули и не уворачивайся, постарайся понять и меня — я всего лишь человек, я просто не могу не любить богинь.

Дань моде
Необразованное, но интеллектуально нагугленное слабоумие — это не проказа современности, это дань моде. Нынешняя разновидность уникальной индивидуальности. Теперь психические аберрации выгодно подчеркивают самобытность характера и цвет глаз. Коалиция интересных и модных ребятишек. Ах, как идет вам эта неспособность внятно излагать мысли, какая затейливая загадочность, должно быть, вы удивительный человек! Светский поклон, реверанс и плевок на ботинок — для проформы. Обновленный этикет. Более правильный, более продуктивный. И обновленный рынок — мне, пожалуйста, полкило массовой деградации на вынос, заверните. Оприходую дома, потом блесну перед знакомыми загогулиной шизофрении, как неоспоримым признаком гениальности. Буду пиздатым и модным. И вот знаешь, детка, хрен тебе, я моднее, ибо у меня махровый пушистый хвост-помпончик, а у тебя всего лишь ты.

Поэт прилюдий
Ну что же, детка… 
Ты уже стемнела,
и все слова — той ночи пересказ,
в тебе прекрасно только твое тело,
как переплет с набором штатных фраз,
лишь выгиб губ, лишь острые лопатки.
Снимай чулки, сминая время в стаз,
в тебе прекрасны только отпечатки,
лишь кожа, 
под которой пустота.
И ты поэт, но ты поэт прелюдий,
предмыслия, 
предшепота поэм,
в тебе прекрасен только тот сосудик,
наперекор рукам хранящий темп
шаманских бубнов сердца или сорбций,
упругих щек, уже впитавших пот.
И этот темп когда-нибудь собьется.
В тебе поэт — но он в тебе умрет.
А я прозаик. 
Я в стихах приблуден,
но высекая стоны из страниц,
пока ты пишешь о крылатых людях,
я вкладываю небо в руки птиц.

В гостях у сказки
Попасть в сказку очень просто. Для этого достаточно в будний день купить ящик водки и… Нет, не выжрать его, закатай губу обратно. Наоборот — решительно не пить. Альтруистически отдать все пойло ближним, которые интуитивно сползаются на любой внеплановый шабаш. Отдать братухам, корешам, этим бандитским наглым мордам, в мирное время притворяющимся человеческими. 

Ранним утром, сразу после локального армагеддона, в стадии окружившего со всех сторон массового бодуна, ты оказываешься в сказке. Вокруг тебя штабелями лежат спящие красавицы. А ты сам — единственный принц, который ходит по замку, спотыкаясь о тела, и целует всех лютым матерным словом. Целует сразу взасос, потому что «блять, долбоебы, бегом на галеры, иначе уволят нах!».

Коктейль
Скалозубясь себе в рожу эту в зеркале,
одиночество размазав по щекам,
от горения страстей влипаю мертелем
в каждый вечер. 
И теку по вечерам.
Недоплачен, недосхвачен,
все по совести,
я батрачу над огрызками структур
рифмослаженных, до пошлости сноровистых,
с аммиачным послечтеньем на спирту. 
Трачен, порчен,
я расту из словотворчества,
из узорчатых, двустворчатых гробов -
коридорчиком безумствований к очерку,
к облицовочному трению миров. 
Я расту по всем статьям физиогномики,
я расту и пью, захлебываясь в плеск,
жизнь — коктейль с большой оранжевой соломинкой
из приличных 
и причинных мест.

Ученый
Я ученый. Я смотрю в тебя, как в призму,
За которой дни минувшего — костяк.
Секс — явление электромагнетизма,
Сущность кожи — обнажение спустя.
Эти лаковые жалящие когти
В сопряжении с моей спиной — разряд.
Я смотрю в тебя, но, кажется, не помню,
Для чего я здесь низвержен и распят.
Бритва Оккама легко срезает джинсы,
Род безумия — я падаю во тьму,
Выпуская из тебя живого сфинкса
Не с вопросом, но с ответом — почему
В этой плоскости, где мы с тобой раздеты,
Сердце бешено взлетает от скачков.
Ты не больше, чем слепая сила света,
Ты лишь физика внутри моих зрачков.
Быть как все
Детка, ты не такая, как все. Я заявляю это уверенно и честно. Скажу больше, ты никогда не сможешь стать такой, как все. Даже если очень сильно захочешь. Не стоит хныкать в сопливый рукавчик: «ах, этот пошлый социум пытается меня сломить и уподобить остальным». Просто запомни раз и навсегда — ты. не такая. как все. И вместо депрессивно-страдательных писулек о медленно убиваемой внутренней обособленности, голодном стремлении к самобытности и дальше по списку, разуй глаза. Можешь подставить ладошки — собирать тех самых тараканов, которые у каждого свои. Ты увидишь, что все мы сделаны из одного теста и одних и тех же начинок, но у каждого все это замешано в настолько индивидуальной пропорции, что пирог человечества дробится на миллиарды разных вкусов и консистенций. Миллиарды, понимаешь? Эти миллиарды и есть — все. И быть такой, как все — значит охватить собой каждого из них. Это значит стать богом.

Предсмертные записки
Задумался о тех, кто пишет фразу: «В моей смерти прошу никого не винить». Неужели они не чувствуют всего идиотского и неуместного официоза этих слов? Неужели они всерьез рассчитывают, что близкие-родные, прочитав легко узнаваемый текст, пожмут плечами и сразу же согласятся: «а, ну раз так, раз любимый смертник сказал, то и не будем себя винить, пойдем помянем и по домам»? Нелепо. Глупо. И страшно, потому что именно эту фразу пишут раз за разом, повторяя снова и снова. Одну и ту же. С пояснительной запиской ниже, словно бы оправдываясь перед начальством: устал, изнемог, загнался, растоврился, потерял и пропал. «Константину Никифоровичу, начальнику ООО»Тихий Сквер«. Объяснительная записка. Я проспал работу в четверг надцатого числа того месяца, потому что умер в ночь перед звонком будильника. В моей смерти прошу никого не винить.» Безобразно банально и безвозвратно жутко. Но все же именно эта фраза врастает в подкорку всей своей ледниковой плоскостью. И каждый раз, когда предательски дергается рука, когда взгляд упирается в бездонную точку ночного бессветия, когда нет сил даже сглотнуть боль, когда вжимаешь плечи в бетонную стену, превращаясь из человека в сигнальный знак «стоп», в сжатую безумием и отчаяньем пружину… Именно эта чертова фраза бегущей строкой внутреннего хаоса медленно течет по изнанке твоих собственных век.

В аквариуме
Я все чувствую волны высоко над собой,
высоко, но по мне бродит эхо их:
шелушится по коже, по черне — бело,
шелушится тепло, изподпрессово.
Только тонны воды надо мной. 
И киты
продираются гибкими тушами
из космической всемировой полноты
и с космическим же равнодушием.
У меня на губах пузыри — это крик,
что должно было стать им, но выдохлось.
Надо мной нарастает уже материк,
весь в дорожных разметках и в идолах.
Но нет лучшего в мире, чем быть веществом,
биомассой из тины и черепа,
через тернии вниз (вмятин пять, трещин сто),
через тернии вниз — стать хоть чем-нибудь.
Ведь я чувствую волны, их тень на себе,
только волны — мои небожители.
В обессветном аквариуме 
я на дне, 
там, где рыбы глаза мои выели.

Самое страшное
Чтобы что-то ценить, необходимо что-то терять. Бытовая мудрость. «Только потеряв, понимаешь, как ценно и дорого это было». Все это прекрасно знают, и все отчаянно ссутся, зубами и когтями цепляясь за любое подобие покоя и стабильности. Лишь бы без потерь, без суровых перемен, лишь бы меня пронесло мимо жизненных новшеств прямо на этом любимом диванчике, лишь бы пассивное однобокое счастье вместо выматывающего жизненного опыта. Пусть всегда будет солнце, пусть всегда буду я! А ведь самое страшное — это не потерять. Самое страшное — это когда мозг затекает жиром скуки и, задыхаясь, начинает продуцировать в мир полоумные бредни. Мозгу хочется простора, мозгу нужны значимые события, чтобы анализировать себя и развиваться. И поэтому, спасаясь, он подменяет душную реальность активной моделью домыслия. Люди придумывают себя, более интересных и значимых. Люди придумывают других людей, наделяя их вымышленными качествами и эпизодами судьбы. Люди придумывают себе обособленный мир на свой вкус. Одноместный и одноразовый. Как использованный бумажный стаканчик с остатками слюны и следами помады. Люди пытаются всучить этот стаканчик другим, но другие морщат нос и отказываются. Другие, конечно, сволочи все до одного, но других это не сильно волнует, потому что им плевать на вымышленных себя в чужой голове. Последующее одиночество толкает все глубже в фальшивую реальность, выход из которой становится неразличим. Впрочем, может быть, все не так, может быть, неправ я, может быть, бумажные стаканчики и скафандр иллюзий — лучшая панацея от всех внешних раздражителей. А, может быть, амплитуда жизни просто не дала мне возможности насладиться всей глубиной этого кайфа. Или, может быть, сам я придумал настолько убогий и ущербный мир, что так и не смог в него поверить.

Писать — не значит
Писать — не значит петь. 
Писать — плевать в бумагу,
писать — плясать на трупах убитых тобой дней.
И получить в конце: «Отбегался, писака,
бесстыжими ногами по внутренней войне».
Согнув былой хребет в постылую окружность
и смяв в себе зеленый душевный пластилин,
я выпучил слова, как будто это нужно,
как будто это может кого-нибудь спасти. 
Да боже, бред какой! 
Здесь не спасенья ищут,
а дозы новой суммы подкожного рубля. 
И пусть уже другие скребут пером по днищу,
расплачиваясь жизнью. 
Другие, пусть не я.
А я пойду куплю весь трафарет безумий,
примерю на себя. 
Мне, кажется, идет.
Мне, кажется, пора к последнему костюму
загаженной земли, забитой в полулед.
Другие пусть бегут нагими по траншеям
бессмысленной надежды, стреляющей в упор.
Другие пусть живут и подставляют шею
под падающий с неба дождящий всем топор.
А я уже забыл с каким лицом реальность,
где Данко, божий олух, на органы пошел. 
А я уже не здесь. 
Все дальше, дальше гласность.
И боли странно нет,
и свет так чудно желт.

Последний нежилец
Малышка, я писал, что буду
последним платным нежильцом
в твоем замыленном рассудке,
пока ты шила кукол вуду
с моим счеканенным лицом. 
Пока ты дергалась нервозно
и исполняла мне брейк-данс
своей любви. 
Еще не поздно
во влаге грубых губ промозгнуть,
но это лишь самообман.
Но это ложь. 
Твой наглый профиль
висит тряпьем на бельевых
цепях. 
Лицо как моностих.
И не спасут ни БАД, ни морфий
нас, детка, от себя самих.
Ты можешь выйти в окна, свесив
мозги в суицидальный нерв
и гладя память против шерсти.
Или мы можем выйти вместе 
в несуществующую дверь.

Небо с именем «порядок»
Ты говоришь, что люди идиоты,
и как суфлер, им нужен кто-то рядом,
чтобы над каждым первым или сотым
вставало небо с именем «порядок».
А ты оплот, ты новая зигота,
в тебе растут грядущие сосуды.
Ты говоришь, что люди идиоты,
я отвечаю: «Да. 
Мы тоже люди».
Я отвечаю: 
«Детка, из засады
легко плевать в любое отраженье
того лица, которое из складок
вдруг проступив — твое до отторженья. 
Легко плевать в измученный и ржавый
Безумный мир. 
Но ты стоишь в халате,
в твоей руке не царская держава,
а лишь мой член. 
И знаешь, мне приятно.
Легко быть гордой, быть всегда надменной,
судить их всех. 
Но стоном монофтонга
в твоих руках не судьбы поколений,
а только я. 
И знаешь, слава богу».

Эффект человека
Ты красишь губы ярко алым. Ты используешь крема для лица, для рук, для ног, для интимных мест. Ты втягиваешь живот, чтобы выглядеть стройнее. Ты выставляешь одну ногу вперед, чтобы бедра казались меньше. Ты рисуешь ртом букву о, чтобы губы казались объемнее. Ты учишься казаться. Ты красишь волосы, потом мелирование, тонирование и химическая завивка. Корректирующее фигуру белье, накладные ногти, нарощенные ресницы, перманентный макияж. Маска от морщин с массажным эффектом, эффект человека в пустой комнате. Все то, что используют женщины для усовершенствования продукта. Все то, что используют женщины, забывшие тот момент, когда превратились в продукт.

Человек человеку гаджет
Поколение за поколением в нас дрессируют эгоистов. Твоя индивидуальность, твое мнение, твое счастье и твое удовольствие. Все твое и для тебя, везде — ты. Красивая и правильно сформулированная мораль всех нарциссов современного общества. Нам сказали «говори», но забыли уточнить «не забывай слушать». Нам сказали «живи настоящим, будь счастлив», забыв напомнить «сопереживай и соучаствуй». Нам сказали «ты», забыв объяснить «мы». Земля — это пляж, а общество — стая прожорливых чаек, орущих о себе, превратившихся в какофонию. Воняет тухлой рыбой, тухлыми амбициями, тухлыми личностями и тухлыми желаниями. 

Человек человеку не брат, а гаджет. Установленное приложение для притока новых личностных ощущений. Нет смысла трахать себе мозг взаимопониманием и компромиссами, куда проще сменить гаджет, когда он перестал отвечать твоим запросам. Эпоха глобального, глухого эгоизма, великий культ личности. Каждая вторая женщина — обязательно психолог, созерцающая саму себя во всей ущербности шаблонного внутреннего мира, о несметном богатстве которого она прочла в сети. Каждый второй мужчина олицетворяет собой лжесвободу, не решаясь брать ответственность за что либо и собрав псевдоэксклюзивное мышление из предложенного конструктора навязанных «правильных» идей. 

И совершенно не имеет значения, в каком фантике маринуется твое взрощенное эго: в доказательстве единственной абсолютной истинности твоей веры, идей или взглядов на мир, в творчестве, зацикленном на себе, направленном на удовлетворение жажды внимания, в самобичевании, упивающимся саможалостью, и страстном облизывании внутреннего «непризнанного гения» или «никем не понятого ангела», все это не важно. Важно то, что все межличностные отношения приобрели вид минета, где каждый пытается насосать побольше в свою сторону. Зачастую — даже не сплевывая.

А я курю в форточку. Я сморю в окно. Я не люблю людей.

Мемуары
Литература — отличная штука. По-настоящему правильная вещь. Я почти уверен, что каждому из нас необходимо начать писать мемуары. Писать историю своей жизни. Детально и подробно — от заусенца возле ногтя до целлофановой обертки сосиски, упавшей на кухонный пол. Глава черт знает какая, «рождение, жизнь и смерть заусенца на безымянном правой руки». Глава на 127 страниц внимательного описания. Больше — осознания. Понимания себя, своей значимости посредством анализа. Человек в мелочах: ты и проехавшая мимо забитая маршрутка, ты и косо наклеенная бирка на ненужном товаре в случайном магазинчике. Нам всем очень нужно писать мемуары. Это самый простой способ дописать в свою жизнь оправданный смысл.

Теперь лишь ты
Выброси время — хищную тварь, язву. Топчи ботинками.
В каждой секунде есть свой оскал, ближе всего к крысиному.
Время все жрет, поглощая нас. Бей его с силой, выверни
Годы, недели — на новый счет. Вывороти до ливера.
Выброси чувства, от буйства их маленький шаг к безумству,
Свергни с небес все иконы ниц, сплевывай, богохульствуй.
Разум сожми пережилкой слов, в печь его, там — до корки. 
Мысли сожги — пережить бы ночь, пьянствуя живодерски.
Есть там еще, что мешало жить в сумме твоих молекул
И заставляло тебя забыть, что значит быть человеком?
Все изничтожил? Смотри в себя, охай и смерть раскуривай,
Ты остаешься, теперь лишь ты — жмых и окарикатуренность.

Теща
В день рождения любимой тещи. 

Теща! 
Я все-таки буду хвалить ваши помидоры, чтобы не получить по своим. 
Теща! 
Я все-таки буду приходить к вам в гости, чтобы вы не приходили к нам. 
Теща! 
Я буду копать на вашей даче, я надеюсь, яма вам вскоре пригодится. 
Теща! 
Я с радостью прибью в вашем доме полку, я давно хочу там что-нибудь прибить. 
Теща! 
Я готов принимать упреки, что я похож на вашего бывшего мужа, ведь ему все-таки удалось от вас убежать. 
Теща!
Я буду с готовностью попадать в ваши объятия, ведь только в них начинаешь по-настоящему ценить жизнь. 
Теща!
Когда я говорю, что ваша дочь вся в вас, это не комплимент ни ей, ни вам.
Но теща! 
Я никогда не смогу называть вас мамой, потому что моя мама — анархия.
Гибрид
Нас слепили из глины бессмысленно жуткими тварями,
в искаженный анаглиф спустили, сплотили в вид.
Посмотри на пространство своими бесстыже-карими,
Ты увидишь меня — человека и слов гибрид.
Ты увидишь себя. 
Ты увидишь, как все народности,
из плаценты вселенной вываливаясь на брезент
равнодушных реалий в Москве или где-то на Родосе,
превращаются из органики в тот цемент,
из которого мы построим себе убежище,
где агнонимом жадной жизни мне станешь ты
в мною порванном платье, с безбожной мольбой «убей уже»,
и с глазами, полными самой предельной тьмы.
Лучше других
Поговорим о пороках человеческих. Подобные тексты вызывают прилив крови к ягодицам псевдоинтеллектуалов. Черт с ней, с лапидарностью, воткнем в слова мыслишек, пусть самовозбуждаются и кивают. О, как любим мы осуждать общество и отдельных его представителей. В этом есть свой сарказм, какую мысль не кинь: об амебности мышления, об одноходовых стратегиях с неумением думать дальше собственного пупка, о банальной жизни во имя баблеца или о патологической врожденной дисфункции мозга бабы — все разом соглашаются «да, таких большинство, на каждом шагу». И каждый знает, что именно он не такой. Только вот именно из обособленных не-таких компилируется общество тех-самых. 

Но дело даже не в этой потешке социума, а в том, зачем оно вообще надо. По логике, искусство должно удовлетворять духовные, эмоциональные или интеллектуальные запросы человечества. По той же логике, литература — это искусство. И на каждом шагу вдруг вырастают очерки «все дураки». Юмор в том, что это и есть корм тех самых потребностей. Простой и сытный фастфуд для внутренней самооценки. Такими опусами мы самоудовлетворяемся. Мы, то самое большинство не-таких, нацеленных не на познание мира, а на поглаживание эго. И плевать, что это тупик личностного развития, зато это самый легкий способ самоутверждения. Извращенная реализация себя, жажда которой в той или иной форме присутствует в любом человеке. Больше не нужно впахивать десятилетиями ради возможного результата, улучшая модель внутреннего мироустройства, достаточно заговнять все вокруг. А потом блистать — на фоне. 

Самое глобальное СМИ — интернет тому подтверждение. Число говнокритиков здесь, по-моему, превысило даже число продуцирующих в сеть «большое ничего». Реальная критика — это, по сути, совет с помаркой, нацеленный на помощь другому увидеть свои ошибки и исправить. В реальной критике основа — это здравый посыл как сделать лучше, а не необходимость доказать, что другой не прав и вообще ни о чем. Для таких советов нужно самому знать немало, нужно учиться те же десятилетия. Критика не агрессивна, критика — это труд, это сложно, с этим дефицит. Зато беспочвенного злобствования — на каждом шагу. Обсираний, публичных унижений, тупых склок и прочего, что дает возможность в какой-то момент почувствовать собственное превосходство «я умнее, я мощь». Вот и все. Ничего не надо делать. Ничего не надо изучать всерьез. Можно выйти в сеть, рассказать всем, кто они на самом деле, и чувствовать себя мудрецом среди даунов. Все предельно просто. Все предельно глупо и пошло. И множество статей «люди — идиоты» обоснованы. Спрос рождает предложение. Я сам пишу такие статьи, потому что я ни черта не лучше других. Я умнее. Я мощь. И мне тошно.

Глобальная нищета
Когда-то женщины отращивали косы и обнажение левой пятки возводили в высшую степень интимности. Теперь сиськи не видел разве что слепой. Информация оказалась женского рода и претерпела примерно те же изменения. Доступность подкупает и развращает. Нет, дело не в том, что у нас появилось что сказать, как раз здесь повсеместно наблюдается глобальная нищета. А в том, что сказать можно, а значит нужно. Эгоизм и жажда масштабного признания яростно заонанировали и понеслось… Мы гадим в интернет, лайкаем чужие высеры, чтобы такой же планктон в ответ лайкал наши. Туда-сюда, туда-сюда, теннис в приюте слабоумных. Визг хомячков «нравиццо, афтар жжешь, пышы исчо, сизьки!» провоцирует все большую жажду быть везде, заполнить собой каждую щель. Ах, этот визг толпы, как сыто урчит от него мыслительный желудочек быдла. 

Ты плотно пообедал, было вкусно, но недосолено, после этого ты лег на диван, поковырял в носу и пукнул, пялясь в телек? Обязательно, экстренно, всенепременнейше сообщи об этом миру! Иначе тебя не заметят. Лайк, бро, я тоже обедал! Беда не в том, что смысл перестал быть важен, стало незначимым что ты есть по-настоящему, а в том, что современная информация в спущенных стрингах полностью захламляет мозг. Наши отпрыски будут верить, что цитата «Если бы не жил в это чертово время, то писал бы про любовь вампира, оборотня и какой-нибудь девки» принадлежит авторству Достоевского. Хотя даже это не беда, в нашем приюте пользовать мозг — это моветон. 

Мы выстроили парадигму самозащиты, каждый высер — это чье-то бесценное мнение. Люди мирно сошлись каждый на познании самого себя. Любое стороннее мнение, а не дай боже критика, делятся на два фланга — либо какие молодцы мои лайкеры, либо эти дебилы не в теме. Или не в тренде. Или просто не рубят фишку. Другими словами, «Я» уселось на трон и вникать в других стало ненужным. Кого-то слушать, кого-то понимать и где-то двигаться. Это раньше такого рода движение считалось личностным развитием, теперь намек на него — уже оскорбление. 

Умственно фригидное общество ярких индивидуальностей, повторяющих друг друга под копирку. Рефлексия — это патология, самокопание может испортить настроение, внутренний поиск — рудимент. Ты уже знаешь, что нравится хомячкам-лайкерам. Что их кормит. Что их возбуждает. Зачем тогда мучительно изобретать велосипед, если можно наслаждаться демонстрацией собственного превосходства, мегапопулярности и гениталии. И ловить от этого кайф, не требующий никаких усилий. Это чтобы родить мысль нужно напрягаться, а псевдопотуги псевдоинтеллекта даются даром. 

Так что пышы, афтар. Тебе уже вложено в голову, как надо писать, чтобы было круто, чтобы преданный планктон залайкал все до дыр. Болтайся в кильватере общего модного течения, облизывая и услаждая свое самолюбие. Пиши, очередной однобокой, одноразовой бездарностью ненавязчиво паразитируя на чужих идеях, кучей сваленных в гулкой пустоте черепной коробки. Пиши, детка, а я посмеюсь.

Нам рано спать
Да брось, да ну, да неужели
пойдешь? 
Уже два ночи, верно. 
Но кипень щек твоих и вены
во мне находят образ гжели,
останься, рано уходить.
Нам рано спать. 
Нам краны в кухне
уже накапали сюиту.
Я телом, о проспекты сбитым,
Тянусь к тебе, как в небо — муха,
как к лезвию — гермафродит. 
Три ночи. 
Я сказал, останься. 
У этой ночи больше смысла,
Чем в пятилетках праздных выслуг.
Стяни с бедра ажурный стаксель,
Не вдавливай педаль души. 
Мы только здесь и существуем.
Четыре. Пять. Еще не время.
Ты — жизнь.
Ты пахнешь моей спермой, 
и я глаголю поцелуем:
«спят те, кто не умеет жить».

Геометрия лица
Надеваешь лицо. 
Поправляешь пальцами
перемычки глаз, слепоту разглаживая.
Это первый шаг. 
Дальше — бег за зайцами.
Выключаешь боль. 
Прогорит, раз нажитая.
На лице туман. 
От лица отслаивается
первый слой белил, а под ним обрывками
мельтешат дороги, собаки слаиваются
и какой-то черт, «отче наш» забыв, хамит. 
Надеваешь лицо. 
А под ним глаголица.
А над ним морщины, как навес корразии.
Так в простой геометрии твоего лица
проявляется бесподобие 
и безобразие.

Химия труда
Ты всерьез считаешь, что никому не нужен? Какая милая глупость. Ты нужен, просто не так, как хочет того твой эгоизм. Ты нужен обществу как исполнитель, как инструмент, как 65 кг потенциальной трудовой активности. Ты приходишь в офис или берешь лопату, ты всегда востребован. Эго плачет: «хочу, чтобы меня любили и чесали по выходным пузико». Реальность натирает тебя на терке, выжимая в скороварку дней весь твой белковый запас. Ты нужен как химический состав в ядерном коктейле жизни, как удобрение в почву социума. Когда твои резервы закончатся и на терке останется висеть огрызок, годный только в мусорку, никто не заплачет. Понимаешь? Все будут продолжать делать свою работу. Обсуждать погоду и новости. Никому не станет грустно. Эпитафией ко всей твоей жизни станет равнодушно-досадливый вздох между делом: «Он умер, не закончив текущую задачу и не предупредив коллег? Какая безответственность.»
Не о чем говорить
Детка, ну о чем нам говорить? Если, идя из дома на работу или в универ, ты ни разу в жизни не решилась заглянуть за случайный поворот? Тебе просто не пришла в голову такая идея, ты уже нарисовала на руке четкий пунктир от рождения до смерти. Ты даже придумала себе смерть. В меру трагическую, чтобы все, кто тебя знал, наконец-то раскаялись и поняли, что потеряли. Ты говоришь «я умру от рака желудка» и видишь слезки на глазах всех бывших любовников, ты с удовольствием жалеешь себя, представляя сторонние взгляды с муками потери. А я вижу рвоту собственным дерьмом и благословляю тебя, отличный выбор. О чем мне говорить с тобой? О твоей жизни, твоей работе, твоих чувствах, твоем внутреннем мире, выросшем в унылый детский комикс на три страницы той же саможалости и попыток представить себя чем-то большим. Ты даже не понимаешь разницы между боваризмом и калокагатией. В тебе вместо слов картинки. Одни и те же, я выучил их наизусть. Я уже знаю, что будет в завтрашней, послезавтрашней и остальных сериях этого однообразного кино с твоим именем в титрах. Займись собой, почитай книги, устрой незапланированное путешествие в люк на перекрестке или отсканируй себе в мозг вид ночного неба. Вот тогда возвращайся. Возможно, ты сможешь быть интересной хотя бы пару часов.

Не бойся зла
Не бойся зла. Смотри в него, как смотрят в бездну,
чтобы хребет грубел до прочности железа,
чтобы ты мог под каждым ветром не прогибаться,
чтобы от всех антропологий остался кальций.
Ведь если мальчикам поэтам голубоглазым 
винтовку ночи прижимать ко лбу бы сразу,
тогда запели бы иначе. Запели телом
с мастеровой самоотдачей, с тем мелом белым,
которым в будущем линейном под вой массовок
твой контур кем-то на асфальте обрисован.

Город в тебе
Открывай двери, я вхожу, детка.
Я бы мог их просто сломать
и войти в тебя, как идут в разведку.
Но ты мне откроешь сама.
Потому что саспенс грядущей ночи
тебя вешает, как белье
на прищепки звуков, на веревки строчек,
на закат, пустой до краев.
Ты внимаешь книгам, апостериори
превращаясь в осадок, в жмых,
пока я вычисляю со взглядом сапера
точный центр твоей головы.
Открывай двери. 
Я даю тебе фору,
шанс сбежать, отцепить зажим. 
Ведь я вижу в твоем мидриазе город.
Я собираюсь в нем жить.
Другая Алиса
Алиса будет всю ночь готовиться к вступительным экзаменам на юрфак, кролик нырнет в нору и исчезнет, сказки не будет. А что будет? Алиса получит свое высшее, которое, впрочем, ничего ей не принесет. Она устроится работать в мелкую контору секретаршей, будет снимать небольшую квартиру, купит себе ноут, выйдет в сеть и найдет кролика. Дальше начнется наблюдение из-за стекла. Реальность, заключенная в строгую схему: душ, кофе, сигарета, маршрутка, работа, начальник, звонки, маршрутка, вечер, усталость… Полчаса ее жизни будет занимать взгляд в окно, за которым мир кролика. Тот самый, которой она однажды проебала. Она как губка будет впитывать влагу слов с легким ознобом, и как губка будет ее терять по завершении получасового рандеву в сеть. Возвращаясь к традиционной жизни. Банальной. Скучной. Пустой. Которая пройдет бесполезно и невзрачно закончится. Детка, о тебе никто не вспомнит, тебя даже не было. Ты бесцветное пятно на манжетах города. И самое смешное, что ты никогда не сможешь этого изменить, даже если найдешь дверь. Тебе всегда будет слишком страшно что-то менять, ты вросла телом в мебель из икеи и включенный телек. Ты — незаметная в обиходе вещь. Так что наслаждайся сказочкой за стеклом, это все, что у тебя когда-либо будет. И не мешайся под ногами, когда я буду разжигать костер из звезд.

Дрессируй демонов
Дрессируй своих демонов. Вышкаливай их до комнатных зверушек, пусть лижут соль с твоих рук. Если поднимут холку — бери плеть. Слушай, как они скулят, запоминая твои глаза. Выработай в них условный рефлекс быть покорными. Собери их в один единственный предикат, обозначающий весь мир. Ломай им кости, сращивай снова, превращая какофонию внутреннего ада в винтовку с оптическим прицелом. Целься. Стреляй. В собственное солнце. Будет от чего прикурить, когда из дымящейся дыры в его груди польется лава. Дрессируй своих демонов. А потом командуй им: «фас». Чтобы не мучила совесть, когда ты начнешь убивать каждого, кто не подал тебе руки.

Грязь
Мы послушно шагаем в грязь.
Мы в цуцванге живем от рождения.
Ты шипишь мне в лицо: «was ist das?»,
тренируя задатки вождения
в вожделение, в тот запой
из которого вышли суккубы.
Я молчу, я смеюсь над тобой,
прижимая к себе твои губы.
Я клакёр в этой детской игре -
провоцирую летаргию,
тягу видеть себя везде,
замыкаясь в парейдолию.
Да не бойся безумных глаз,
нас уже не запрут в указ:
мы послушно шагаем в грязь.
Грязь послушно шагает в нас.
Русская потеха
Смотрю в окно и наблюдаю исконно русскую потеху. Сейчас объясню: это когда ты, плавно огибая здоровенные сугробы, медленно едешь на жопе в сторону дома, потому что ходить по такому гололеду нереально. Жопе на льду прохладно, но не слишком — ты замотан в тряпки и шубейки по самое не могу. Дубак все же на дворе. При всем этом обязательно надо жрать мороженое. Ежесекундно перекладывая его из одной руки в другую, потому что руки, сука, мерзнут ошалеть как. Но без мороженого картина была бы не полной. Браво, я навеки патриот.

Позиция топологии
Ты считаешь себя превосходной в зеленом платьице,
ты смеешься уверено, ты ожидаешь час
когда все воздадут и от всех тебе переплатится
за упругую грудь и широкий рельефный таз. 
Вот тогда в тебя будут течь реки карманно-пошлого
восхищенья мужчин, с их оценкою — на глазок.
Если можно купить человека — то он стоит дешево,
и ты это поймешь из своих разведенных ног.
Ты считаешь себя сексуальной, ты вползаешь на плечи,
так стараясь надеть мне на квалиа презерватив.
Детка, я тебе не по зубам, я сегодня кречет
в безвоздушном пространстве неба банальных рифм. 
Ты шикарна в постели. Наслышан. Сказали многие.
Ты считаешь себя в этих бусиках голубых
привлекательной. Но с позиции топологии 
я уже не могу отличить тебя от трубы.

Момент упущен
Стою на подоконнике и смотрю в окно. Внизу, танковым агрегатом размешивая в грязь новенький свежий снежок, дефилирует женщина. Есть такой вид баб — с намертво слипшимися губами на лице, символизирующими презрение ко всему и собственное превосходство. Я рядом с ними чувствую себя последним пидарасом, без разрешения родившемся в мире. Без их личного на то соизволения. Потому что стою в ботинках на подоконнике, упираясь шальной башкой в утреннюю прострацию. Потому что за моей спиной ты готовишь завтрак, не утруждая себя одеждой. Потому что мы уже никогда не сможем стать такими же, как эта женщина, на какой-то внеплановой мусорке бытия отрывшая всю правду о людях. Бабки еще шипят и плюют в нас, теряя вставные зубы: «станете!». Не станем, момент упущен, когда пора было взрослеть, мы забивали косяк, расписывая кожу друг друга под хохлому. Нет, мы тоже постареем, я уже не полезу на подоконник, я буду сидеть на полу и угощать тараканов кальяном, а ты сменишь наготу на шарф размером с футбольное поле. Но — не станем, потому что есть что-то в голове, что не дает вернуться к нормальной жизни. И это, мать его, прекрасно.

Термодинамика
Детка, ты для меня как памятка,
и сегодня не слишком по-русски:
твоя ядерная термодинамика,
ХХSEХ — размер твоей чувственности. 
Это чем-то сродни соавторству - 
эксплуатация тела в письменность. 
Детка, тише, ты самоплавишься,
рассыпаясь по полу бисером
влажных капель. А я их слизываю,
познавая на вкус поэзию. 
Мы с тобою почти бессмысленны,
нам с тобою чертовски весело.
Мы — прогрессия и мечтательность,
две концепции в комнате жолкнущей.
У меня есть книга, у тебя читатели,
давай спариваться ради творчества.

Маленькое время
В твоем маленьком времени, полном спонтанной обсессии,
ты стоишь на углу, прижимая к животику город,
ты играешь в себя — от депрессии и до агрессии,
зажигая окурком в пустой голове конфорку.
А потом ты чувствуешь в теле антиутопию:
одиночество, голод общества, остракизм. 
В твоем маленьком времени стрелки часов из опия,
У секунд — плоскостопие. 
Стрелки, мгновенья — из.
Твое время в моей лемнискате уже незначимо,
Твое время — ящик,
с попыткой вобрать в себя Рим.
Ты стоишь на углу, понимая в предельной зрячести,
что уже не успеешь встретить меня молодым.

8-ой смертный грех
Мне говорили однажды: «Бог — наш доктор»,
похоже, уже наступила ятрогения мира. 
Я смертельно отравлен штатной жизни декоктом,
я ногой выламываю дверь своего сортира.
Я блюю на кроссовки небом, 
расковыривая ножиком 
слишком гладкую грудь, ампутируя из нее гибрис,
я сажусь за руль поэзии — своего внедорожника,
и наматываю на колеса твою томную лирику.
Это гамартия — абулия височного жжения,
это сбитые кости рук и мое признание:
твоя боль от слов вызывает у меня возбуждение,
у меня встает на твою смешную бездарность. 
Но не плачь, мы с тобой наладимся, мы почти приятели,
Мы с тобой похожи — на всю эту хищную злобу харь,
потому что тебе уже хочется стать изобретателем,
первооткрывателем восьмого смертного греха.

Пароксизм творения
Мы живем с тобой так долго -
от начала времени.
Ты спала в ковчеге,
я шел за тобой по дну.
Ты спускалась в бездну,
ты шла из нее беременной,
ты рожала город,
я рвал пуповинный шнур.
Мы сначала были как глина,
мы лепились формами,
становясь искусством. 
Шпатель.
Абстракционизм.
Пароксизм творения в виде избытка чувства.
Но потом мы приставили к времени нигилизм. 
И я стал как дверь, я заперт.
А ты заложница
Горловой моей поджелудочно вязкой тьмы.
Ты истист, 
ты ждешь когда дверь из меня откроется,
и нас пустят дальше из этой кромешной тюрьмы.
Я слежу за тобой глазами
нистагмически пристально,
ты всегда в прицеле, 
всегда у меня на слуху.
Только я уже не пытаюсь собраться с мыслями -
ты больна сексомнией,
ты спишь у меня в паху.
Разгоняя в твердом теле кровообращение,
из моих глазниц выпуская на волю змей,
ты лежишь, раскинув ноги, на моем мышлении
откровенно смелая, 
стыдная, 
дезабилье.
С каждым днем мы с тобой все ближе,
мы с тобой все опытней.
В слишком ярком свете двух наших сердечных люстр
я пишу на твоем бедре:
«Ты моя собственность»,
вместо штампа в паспорте.
Узаконивая наш союз.

Дыра в космосе
Я возьму лопату и выкопаю дыру в космосе,
вытекая плевком в звезду, 
становясь новой формой экзосмоса,
я займусь бесконтактным онанизмом 
на фоне собственного эгоизма,
пока ты вырастаешь в посредственность,
пока твоя голова забита трюизмами
и ригоризмом,
пока твоя оболочка остается чистенькой,
слегка проявляясь одышкой встроенной хрематистики.
Я буду поджигать ладони на чертовых выселках,
рисуя свастику
на сорванных женских трусиках.
А потом ты станешь клевретом,
моим, разумеется,
расцарапаешь себе грудь, 
бросишь в стену кофейницу.
Ты теперь убиквист,
ты стоишь в моем имени — постфиксом,
вместе с тем ты лопата,
воткнутая в тело космоса.
Вот тогда я признаюсь,
как идет тебе эта всеядность,
и поставлю на лоб дефис 
или срок на годность.
Так что, детка, пора - 
начинай наращивать амплитуду
если ты уже начал чувствовать, что в пустой комнате - 
слишком людно.

Необдуманная спонтанность
Можно искать во всем смысл. Можно его даже находить. Но я предпочитаю находить его отсутствие. Потому что только то в нас, что не имеет смысла, по-настоящему ценно. Не преследующая никаких целей любовь, беспричинная грусть, замкнутое в себе творчество, нелепые поступки или слова, не оправданные ничем. Это то, ради чего стоит жить. Что делает жизнь стоящей и интересной. Неугаданной. Внесистемной и бессхематичной. Очаровательной. Нательной. Околодуховной. Я люблю курить — потому что в этом нет смысла. Я встаю лицом к стене и слушаю тишину — потому что это не приносит пользы. Я боготворю необдуманную спонтанность, потому что в ней — обновление судьбы. Новая версия тебя, с внесенными улучшениями.

Стриптиз
Мне нравится, когда ты подходишь ко мне и раздеваешься. Мне нравится, что в глубине твоих зрачков не осталось ни тени стыда, только жадный азарт, похоть и мое отражение. Мне нравится глубокий вздох, с которым ты проводишь по собственной груди, задевая нахохлившийся сугроб соска. Мне нравится поверхностность проживаемых чувств при глубине страстей. А еще мне нравится смотреть, как сквозь легкую эротику мгновения проявляется человек. Ведь он неизбежно проявляется. Самоцельностью характера, мышления, настроений, эмоций и фантазий. Мне нравится, как сквозь тебя проявляешься ты. Словно бы сняв одежду и обнажив тело, в следующую секунду ты уже снимаешь тело, обнажая сущность. Беспрерывный стриптиз, бесконечный, безграничный. Мне нравится наблюдать твои метаморфозы. А тебе нравится, когда я смотрю на них. Тебя это возбуждает. Пожалуй, мы с тобой знаем, как нам проводить наши вечера.
Бытовой парадокс
Бытовой парадокс пространства с точки зрения человека в том, что при действительно огромном размахе площади местности нам некуда идти. Не-ку-да. Не задана цель, не прочерчена траектория, не получена инструкция. Начинаем мучительно ее придумывать, потому что сидеть в двух метрах комнаты тоскливо. Даже не придумывать, а выбирать из уже готовых и врученных нам когда-то шаблонов. Магазин, кино, баня, театр, парк, в гости и все в том же духе. Люди кричат о нехватке свободы, но уже не умеют жить без заочно проложенных путей. Мы не первооткрыватели, нам необходимы встроенные рельсы. По которым мы будем двигаться, точно зная куда движемся. Мы живем, поругивая режимы и системы, но сами давно уже являемся точно такой же схемой. Нам некуда и, что самое страшное, больше незачем идти. А совсем детское, сказочное «пойду туда, не знаю куда» уже не имеет для нас смысла. Не задана цель. Не прочерчена траектория. Не получена инструкция.

Твоя улыбка
Я люблю твою улыбку. Ты подносишь к ней шоколадку, и шоколадка погружается в нее, исчезает, растворяется. А за шоколадкой в нее тянется весь мир — улицы, парки, машины, люди, здания, кусты, кляксы туч — все, все падает в провал этой улыбки. И пропадает. Как навсегда пропадаю в ней я сам. Я люблю твою улыбку. Она мне снится — хищным ядовитым полумесяцем вселенской бездны. Я рассматриваю свои сны и чувствую тепло, а потом я тянусь к тебе и целую абиссаль. Я люблю твою улыбку. И разве нужно в этой жизни любить что-то еще?

Вышка
Я похож на детскую игру, шалость, забаву. Не моя судьба или образ жизни — а я сам, во всей своей сумме. Залез на вышку, почти что на самое небо, не хватило самой малости до облака. Залез, посмотрел вниз… Высоко. И обидно. Потому что каждый норовит ткнуть пальцем, кто с усмешкой, кто с ядом, кто как. Слезы подступают к горлу: «Да какое вам дело, идите вы все к черту! Это моя жизнь, моя вышка, мое небо! Понимаете вы??? Идите, куда шли, не пяльтесь, тошно мне от вас!» Тошно. И страшно, потому что высоко. И немного стыдно. Когда лез — не думал, утирал нос грязным кулаком, стирал пот, размазывая пыль по лбу, ободрал джинсы. Стыдно и ответственно — глазеют. А сильно ли заметны рваные штаны, а видно ли оттуда, снизу — чумазую рожу? Остается одно — ползти вниз. Ползу, тороплюсь, даже нога соскальзывает со ступенек. Последние уже пропускаю, спрыгиваю и растворяюсь. Как хорошо! Все одного роста, все похожи, все — родня. Тихо. Точнее шумно, но таким бытовым приятным шумом. А наверху было действительно тихо, так тихо, что даже воздух казалось — кричит. Тихо, спокойно. Понятно. Привычно. Ничего не происходит, ничего не меняется. Никто больше не смотрит. Те, кто смотрел раньше — уже не помнят о моем существовании. Все становится пустяковым, простым и банальным. Обычным. И тогда… Тогда я разворачиваюсь, снова делаю шаг на ступеньки и лезу на свою вышку. Такая вот детская игра.
Внутричерепная птица
Ты смотришь в небо. Ты уже чувствуешь в себе внутричерепную птицу. Это она ломит кости, это ее перья, сгорая в кислоте души, вырываются хриплым мутным паром дыхания. Тебе тоже хочется лететь. Тебе хотелось лететь вчера, хочется сегодня и будет хотеться завтра. День за днем, день за днем, пока маленькие пушистые зайки-дни не выгрызут черные норы в твоей анемичной груди. Пока они не потащат в них свою сладкую морковочку лютой беспощадности жизни. Ты смотришь в небо, гладя своих зайчат и мумифицируясь заживо. Только небо остается с тобой, в тебе, вокруг, только небо, только небо… Но все таки небо, пожалуй, самая шикарная отрава.

Звезды
Но уже из петли я хотел бы увидеть звезды -
Это позднее небо, которое знал лишь тогда,
Когда мир обезлюдел,
Когда мир был разрезан на полосы
Ярко-красной кожи -
Но над ним горела звезда.
Равнодушно горела -
ведь смерть ничего не значит,
И шептала: «зайчик, мы равны, мы с тобой ничто».
Я хотел бы увидеть жизнь, бездарно утраченную,
Как в ней всё случилось
И почему прошло.
И пусть в это время самой предельной ясности
Никого на свете не будет рядом со мной,
Потому что люди эти звезды насильно гасят,
Потому что в людях становится слишком темно.
Потому что с людьми никогда мне не было просто,
Никогда я не был счастлив в рамах их глаз.
И я просто хочу еще раз увидеть звезды,
Просто звезды на небе — в самый последний раз.

Подъезд
Я никогда не любил эту жизнь,
Эту плотность мест,
В которой кулак и замысел пишутся слитно,
Потому что все напоминает мне темный подъезд,
Где впервые целуются в губы и ссут у лифта,
Где теряют девственность и пишут мат на стене,
Где вся человечья чуткость граничит с мусоркой,
И где умирают — но рядом слышится смех,
Где всех нас безумный бог излагает устно,
И в устах копошится живой тараканий рой.
Задыхаешься? Это правильно, так и надо:
Задохнувшись однажды, ты будешь спасён красотой
Абсолютной и совершенной — лишенной взгляда.
Красотой ослепляющей комы, без метафор и тождеств
Оседающей прямо под кожу холодной звездой.
Ведь безумие Бога безгрешно,
пока ты можешь
Выбить лампочку в этом подъезде и накрыть все тьмой.
Александр Ноитов

Тракт
Водка с героином научили меня видеть мир абстрактным,
Воспринимать его своего рода трактом:
Торговым, если говорить о женщинах на обочине,
Или пищеварительным, когда все уже кончено.
Я иду вдоль забора — охеревший, убитый, выпитый,
За забором рай — но все окна давно в нем выбиты,
И его пустота проникает прямо под кожу,
Созидая самую страшную из заброшек.
Я иду вдоль забора — чудовище с ликом ангела,
Обрезая все человечное с сердца наголо,
Потому что оно давно лишено масштаба,
Потому что все человечное — это слабость.
Но я буду сильным, детка, буду метко целиться.
Посмотри на меня опять с этой нежной ненавистью,
Поцелуй меня как всегда с этим смертным ядом,
Потому что любой забор — это лишь ограда:
Это выбитых окон боль — без конца и края,
Это нас ограждают от обреченного рая.
Август мух
Ни черта не надо — пахнет порченным
Яблоком, гниющим на жаре,
Словно бледный конь пришел досрочно
К людям — но им нечего жалеть.
Ни черта не надо мне от прошлого,
Ни черта не надо от вчера -
Каждый выдох пахнет безнадежностью,
Каждый день мертвеет от утра.
Это август.
Водка, спички, мыльница,
Тяжкий морок вышибает дух,
Это август выжрать сердце силится,
Это август поднимает мух.
Ни черта не надо — мухи пляшут
И летят, летят в открытый рот.
Царство их кипящее, летящее -
Язвы тела и гниющий плод.
Ни черта.
Двустволка, солнце, облако,
Ярость,
явность страха и обид,
Ясность жизни, горькая и колкая -
Это август из меня болит.
Да плевать.
Бесстыжая любовница
Осень разливает на двоих,
И ко мне всем душным небом клонится,
Мух рукой сгоняя с губ моих.

Дом чудовищ
Внутри меня красные занавески,
Очертания предметов проступают грозно и резко.
Где-то слышно воду — она капает мерным безумием,
И беззубые рыбы в грязных стенах плывут угрюмо.
Внутри меня бурым мхом покрываются вещи,
Исторгая мертвенный дух из распутья трещин.
Внутри меня ни слова ты не уловишь,
Внутри меня есть пространство -
Это дом чудовищ.
А чудовища в голове не боятся света,
Они горьким комом по горлу мне в сердце следуют,
Выгрызают норы, созидают в груди усыпальницы.
И порой моим же лицом тебе улыбаются.
Внутри меня даже свечи бессильно гаснут,
Перед смертью пытаясь выбелить темно-красное.
Но постель остается мокрой, а когти — тугими,
И каждому из чудовищ дано мое имя.
Внутри меня пьют из лужи безглазые дети,
Псоглавые твари роняют из лап столетия,
И когда ты приходишь — с этой ямочкой на щеке,
Они все мгновенно поднимают морды к тебе.
Внутри меня дом чудовищ, скопление комнат,
Прибежище тьмы. И я тоже живу в этом доме,
Сижу в своем кресле, позволяя у ног клубиться
Их упругим телам, их уродливым жадным лицам.
Внутри есть царство — великое и бездуховное,
Внутри человека есть спрятанный дом чудовищ
Из черной крови, из мрамора и гранита.
Постарайся держать эти двери всегда закрытыми.
Сделать больно
Я хотел сделать тебе больно:
Каждым словом бить по лицу наотмашь,
Собирать всю черную горечь в сердечную полость,
Пока ты отчаянно бьешься в поисках помощи. 
Я хотел покрыть всю землю огневыми язвами
Под твоими ногами, под твоей неуверенной поступью. 
И разбить к чертям твои любимые вазы,
Наедаясь обидой и вычурной руганью досыта. 
Я хотел вычеркнуть твое имя из имен живущих,
Разобрать его в ноты и сыграть на них похоронный.
Я хотел большего — самую твою душу
Сжать в руке и слушать, как она разрывается звоном. 
Я хотел, чтобы ты медленно падала на пол,
Там, где я стою, улыбаясь самой циничной. 
Я хотел от тебя страшного, грозного, алого,
Безрассветно-темного, давленно-земляничного.
Я хотел, чтобы ты дрожала, замерзая голой,
Я хотел, чтобы ты кричала в новом безумии.
Я хотел сделать тебе нестерпимо больно. 
Я ошибся. 
Я умер.

Мимнимализм зрачка
Если задуматься, в минимализме твоего зрачка
Умещается вся внешняя архитектура:
В нем нагретые летние стены жар излучают
И маленькие жилые комнаты недоубраны.
В нем рогоз у реки качанием пугает стрекоз,
И огромные земли планет летят по орбитам.
Значит твой зрачок — это целостный микрокосм,
Это дверь в пространство познанного и забытого.
Это полубог в человеке
и его размах -
От простейших форм до самых сложных симфоний.
И его предел,
Когда ты закроешь глаза,
Став вдруг маленькой, слабой и удивленно-сонной.
Вот тогда я буду касаться губами век,
Как паломник — с великой дрожью перед святыней,
И пытаться знать, что в глазах — получеловек,
То есть память сущего, сущностью ополовиненная.
Вот тогда я буду баюкать тебя в руках,
Пеленая в плед и марево долгой нежности,
С чувством гордости за в зрачках твоих — облака,
С чувством самой неутолимой боли о смертности.

Задыхайся
Задыхайся.
Отсчитывая секунды жизни: раз, два, три.
Но я уже у тебя за спиной, смотри
как красиво сочетается твоя шея с моей беззвездностью.
Не оглядывайся на дверь. Отступать уже слишком поздно.
Просто видь сквозь закрытые веки наступление ночи,
просто слушай мои слова. Они заточены
наподобие острых секунд, тобой упущенных.
Задыхайся.
Но сбитым дыханием чувствуй сущее.
Узнаешь меня?
Я сон, тобою забытый,
я все то, что лежит за кругом привычного быта,
я слова алфавита ствола цветущего дерева,
я в твоих глазах — бесконечный безлюдный север.
И я тьма за твоей спиной — ненадежное марево.
Расскажи о себе.
Зеленые? Синие? Карие?
Тебе так же больно, когда ты смотришь на небо?
И цветы из твоей груди — так же исчерпаны?
Оставайся.
В этой тёплой тьме нам не нужно света -
мы убьем друг друга словами и сигаретами
через час.
Но пока — лети в эту тьму, как в ясность.
Задыхайся.

Местность ночи
Задерни шторы, малышка. Да будет пьеса 
взаимной дрожи — единственное из искусств. 
Но я хочу не тебя, я хочу просто секса - 
и в этом, детка, фатальный изъян наших чувств. 
Затем, что пуст этот верный тайник у ребер, 
затем, что вкус одиночества нам знаком 
как спирт в стакане — так ненавистно-подробно. 
Задерни шторы, малышка. Давай начнем. 
Мы больше не люди. Скорее, мы просто местность: 
пейзаж обнаженных в постели духовных руин. 
Как это горестно, детка, и как гротескно. 
Задерни чертовы шторы в моей груди! 
И дальше — гряди 
обреченностью каждой ночи, 
кидая безумный хохот в живую тьму, 
пока я целую тебя каждой рожденной строчкой, 
еще одной строчкой, не нужной здесь никому. 
Здесь нет никого! 
Ты — всего лишь оттенок боли. 
Здесь нет ни тебя, ни меня — только ночь в окне. 
Задерни шторы и будь привычным безмолвием, 
привычным отсутствием. И знаешь, гори в огне! 
Как весело, детка, так вот смотреть в пожары, 
кусать тебя в шею, кричать «да пошла ты прочь!». 
Как весело, детка! Как муторно, как кошмарно… 
Прости меня, девочка. Это всего лишь ночь.
Мнемозина
Мнемозина, скажи, что ты тоже устала от этого
бесконечного эпигонства в бездарных пабликах.
Присмотрись, моя девочка, мы раздеты и бессюжетны,
присмотрись, из моей груди вырастает яблоко -
это плод познания демонов и бессилия,
это плод создания свежего вдохновения.
Угощайся.
Завтра все яблоки станут гнилью,
когда космос за окнами изменит свое настроение.
Когда космос распустит космы и станет девкою
зараженной материей с пятнами энтропии.
Мнемозина, я чувствую голос твой каждой клеткой,
твою белую горечь и черную беспрерывность.
Из моей груди для тебя вырастает дерево,
потому что я умер задолго до первого выстрела
этих милых глаз — вдохновленных, огромных, нервных.
Из моей груди вырастают как листья — мысли,
из моей груди вырастает солнце и тропики,
для тебя — вырастают скалы, моря и медузы.
Я расстегиваю твои узкие брюки и целую в теплое,
я хочу, чтобы ты родила мне новую музу.

Разбитые люстры
Земля может вскормить своей бессмертной грудью
самых отвратительных тварей:
таких, как мы. Или таких, какими мы никогда не будем.
Таких, каких не берут на ковчеги парами.
А ты знаешь, мы станем старыми — чем-то вроде заструги,
но до этого времени жизнь не ищет прощения.
Я расстегиваю молнию на джинсах и беру тебя за руку,
я хочу вылечить душу свою ощущениями.
Я лечусь по утрам, я лечу ночью в пасти черные
оголившего звездный космос холодного неба.
Так чего же ты ждешь? Мы абстрактно с тобой — учёные,
мы исследуем каждой страсти хищные дебри.
Или черт с ним, с пафосом — я просто хочу почувствовать,
твою руку, твое тепло. А тепло есть тело.
Так чего ты ждешь? Мир дрожит, качаются люстры.
Я не сделаю больно. Я ничего не сделаю.
Просто ты позарез нужна мне сегодня в близости,
схожей с близостью клеток в сердце, еще стучащем.
Потому я расстегиваю молнию.
Мир становится зыбким.
Мир исчезнет в разбитых люстрах.
Заходи почаще.

Муза
Я могу писать о любви, но в итоге выходит пошлость.
Я могу писать о себе, но выходит какой-то жалкий трагизм.
Знаешь… Стань моей музой, танцуй канкан и хлопай в ладоши,
покажи мне боль, покажи агонию и стриптиз,
покажи себя, будь одновременно — роза и опий,
будь одной улыбкой в этом полом хаосе темноты.
И не надо рифм, и не надо этих земных утопий,
для другой поэзии нам достаточно шнапса и запятых.
Запятнай мораль — мы напишем новый духовный кодекс,
из которого ты выйдешь белой львицей на тоненьких каблуках,
и бессловно вздрогнет земля под ними, и сморщит полюс,
и бесславно сдохнет моя злая ярость в сжавшихся кулаках.
Так дерзай, кричи! Разбивай стекло в моих черных окнах,
разрезай мне грудь и рукой черпай в ней горячий свет.
Детка, будь мне музой! Беспредельно яркой в лучах неона.
Жду. Пиши ответно. С поцелуем в вечное, твой поэт.
Я хочу
Я хочу наслаждаться тобой всю ночь,
потому что во мне не наступит утро,
потому что затушенный в руку окурок
этот голод убить не способен помочь.
Я хочу наслаждаться тобой всю ночь.
Я хочу расстрелять у стены весь мир
или просто выть на истошной ноте,
потому что я брал тебя кровью и потом
и теперь обескровлен тобой, смотри.
Я хочу расстрелять у стены весь мир.
Я хочу расписать тебя спелой тьмой,
я хочу тебя каждым пороком закрасить,
и распяв божеством на своем матрасе,
воссоздать тебя чувственной и живой.
Я хочу расписать тебя спелой тьмой.
Я хочу это сердце в себе превозмочь
и любить тебя большим, и больше обжечься.
Я хочу тебя. Выйди ко мне. Разденься.
Энтропию во мне на секунду отсрочь.
Я хочу наслаждаться тобой всю ночь.

За
За… 
Твои ботинки стоят у меня в прихожей грязные,
ты стоишь у меня на душе — в рясе,
и пытаешься научить жить на свое усмотрение.
Дом становится серым.
Я стою на сером полу, 
между серых обоев,
я плыву в этом сером — я беру океан боем,
я обойму любви в это серое-мокрое всаживаю!
Ты стоишь в черной рясе — на душе моей черной сажей. 
Зат… 
Не сказать, что визит твой обыденный в дом мой стылый
отнимает последний ум и последние силы,
он скорее скребет по сердцу, он слишком громок,
он во мне — от ушей до глаз — оставляет погромы. 
Затк… 
Заглазное пространство — царство духа, империя мысли,
замуровано в череп, и череп становится мысом - 
я лечу с него в серое море — я черным отравлен:
ряса! сажа! и черная чертова жажда быть правым.
За… 
Зат… 
Говоришь, говоришь — громко, громко, до больного громко!
Говоришь — и я льдом твоих слов покрываюсь по кромке. 
И теперь только серый, 
и теперь только черный — везде. 
Заткнись! 
Я пытаюсь расслышать голоса у себя в голове. 

Природа в гостиной
Заканчивается природа в моей гостиной,
луга на полу и солнце под потолком,
кончается Федор и пахнет при этом псиной -
мой верный, верный,
мой ангел,
мой в горле ком.
Кончается море в теле, и дохнут рыбы,
кончаются острова мои и киты,
кончаются все на свете нервные срывы,
кончаешься где-то очень во мне и ты.
Кончается литература прилежной точкой,
как будто я снова в школе пишу урок.
Кончается важное и кончается прочее,
порочное, божье — проходит, подходит срок.
И всё.
Всё кончается — быстро, надежно, грубо.
И больше ничто, ничто уже не отнять,
и больше никто, никто — поцелуем в губы
и шагом на том полу, где кончаюсь я.
Комедия
Ты правда думаешь, что сможешь запереть меня в доме на сраный ключ?
Детка, это ей-богу смешно.
Я выйду в ночное небо, потому что кровь — это то же горючее,
детка, я выйду в окно.
Так что выброси из головы все эти банальности,
есть падающие чашки, которых уже не спасти.
Есть внутренние цветы, цветущие только алым.
Детка, прости,
но даже твоя мелкая злость вызывает скорее жалость -
это не шторм, это разве что мелкая сыпь.
Детка, ну прекрати комедию.
Ну пожалуйста.
Просто уйди и спи.
Нет
Нет меня, нет меня,
нет-ме-ня.
Ни слова, мать его.
Ни единого звука.
Возлюби тишину как самого себя,
возлюби эту @лядскую суку.
А потом — оставайся с ней.
Оставайся в ней.
Словно вот она — на постели, раздвинув ляжки,
отдается тебе — навсегда, навсегда,
на эпохи молчащих дней,
на войну со своим же голосом — рукопашную.
Возлюби тишину — и целуй ее мокрый слюнявый рот,
и немей, немей,
и к чертям эти мысли твои — они ничтожны.
По спине пробегают уже не мурашки, ее прошибает холодный пот.
Рукопашная кончена.
И язык отрубленный — в ножны.
Меня нет, меня нет,
не ищете меня — да к чертям вы мне все нужны,
и стихов — этой жирной жратвы для души — тут уже не будет.
Возлюби тишину.
Я стою перед ней — слабый, голый -
и покровы кожи ее в полмира обнажены.
Я целую мертвые губы.

Я та поэзия
Я свет на лезвиях всех кухонных ножей,
я лунный свет на грузном теле быта,
я тот, кто должен небо был разжечь,
но не вознесся выше лампочки разбитой.
Я та поэзия, которая на дне
морей души,
я тризна и кончина,
во мне сплетается однообразность дней
с кошмарами ночными,
и вот тогда вздымает холку зверь -
он плоть от плоти сын своей эпохи,
он пахнет спермой, он горяч от жертв,
он — бесконечный
и бесчеловечный хохот.
Я та поэзия, которая пуста,
но эта пустота сожрет все звезды,
когда и Бог, стремительно устав,
решит, что нам спасаться слишком поздно.
Я та поэзия, которую винят
и так прекрасно, сладко презирают.
Я — та поэзия.
Ты смотришь на меня,
свое лицо
сквозь буквы
узнавая.

Без 20
Ты сидишь за столом — и время хочет увидеть тебя сквозь окна, но ты заклеил стекла газетами,
все вокруг занесло каким-то серым подобием снега, похожим на пыль, когда он ложится тебе на губы.
Все вокруг ничтожно, и тишина, окружая голову в течении года, уже становится формой беседы,
ты сидишь за столом — космический хаос напротив тарелки с остывшим супом.
Ты заклеил газетами окна и двери, глаза и уши, чтобы покой захлестнул тебя полностью,
но в газетах пишут, что твоя жена, завывая скорой, вчера искала тебя за дверью,
и стояла там голая, и к замочной скважине прижималась карей голодной полостью,
что ты мог бы выйти и любить ее, как и прежде, если бы не кофеин и нервы.
Ты сидишь за столом. Голова — эта та же планета, если судить по огромной тяжести,
в ее центре мысли — о жене, которая плачет, закрывшись в ванной, каждую чертову ночь,
о дневном труде, как о росте души на земле — бесконечной пашне,
о себе самом, как о тени дерева в мире, где слишком много тенистых рощ.
Ты сидишь за столом. Из газет в глазах проступают лица, углы квартиры и дурные новости,
проступает жена — она так прекрасна и так болезненна, ты бы хотел, но не умеешь ее спасти.
Ты сидишь за столом — человеческий хаос всего живого напротив завтрашней неотвратимой пропасти.
Ты сидишь за столом. Время смерти — без двадцати.
Чучело
Я расскажу тебе, как сделать из жизни чучело -
для начала выбираешь одинаковые пуговицы дней,
убиваешь настоящее быстро, чтобы долго не мучилось,
набиваешь его тушу пустотой.
И сиди.
И шей.
Чучело бывает похожим на существование,
но как плод таксидермии не имеет следов и чувств.
А потом ты лежишь задумчиво в горячей ванне,
отмывая с себя тело — пока еще по чуть-чуть.
Я расскажу тебе, как сделать из жизнь плаванье -
собирай свои пожитки в путешествие по паркету,
не забудь прихватить голод к жизни и сырочки плавленные,
потому что в землях пола есть свое земляничное лето,
есть свои эвкалипты и свои разноцветные птицы,
есть свои деревянные мачты, стихи и пальмы,
и одетые в бусы туземки без строгих принципов
на границе коридора и давно пустующей спальни.
Я могу рассказать, как сделать из жизни многое -
умирай по утрам или в бешеной пляске кружись,
упивайся пороками или духовной строгостью.
Я вот только не знаю как сделать из жизни — жизнь.
Поэзия счастья
Детка, ты не философ — ты бездарный читатель, и ты же бездарный зритель,
потерявший тот орган, который умел чувствовать за других,
и твой взгляд вовне имеет тот градус мысленного размытия,
за которым уже ни зги. 
Ты берешь поэзию, вырезаешь снежинки — и тебе это кажется дивным,
ты звучишь в единой симфонии жизни какой-то скупой и пьяной,
ты решаешь в себе: «череп — это вульгарно и решительно не позитивно»
и даешь в руки Гамлета теплый имбирный пряник.
Но поэзия — это солнце, и это пятна на теле солнца,
это храм, построенный человеком, и тень на земле, им отбрасываемая.
Детка, ты никогда не умела слушать, ты носила блестящие кольца,
надевала короткие юбки и наивно считала, что это счастье.
Счастье было другим — откровенно тугим, не давалось оно без боя,
счастье было черепом, 
было Гамлетом, 
было каждым, кто шел нагим 
до чужих сердец, 
до своей молитвы, целым миром сполна напоенной.
но лишь тот познал поэзию счастья, кто за это счастье погиб.

Пес
Мое подсознание — это черный косматый пес,
инфернальная тварь в древнем фаллическом культе,
я пытаюсь держать его на ошейнике,
но он в каждом слове стихов,
в каждой молнии внутренних гроз,
в диагностике белой молочной души, пережившей четыре эпохи инсульта. 
Он — сутулая тень,
или стулья на кухне ночью, когда все спят,
он есть я, и от этого мне безумно и зябко,
он — моя философия или моя ступня
на полях ежедневности — слишком выученных и мягких. 
Слишком вымученных для жизни,
для удобной ему конуры,
и бездомный — он беспрерывно скребется в двери,
но каждый раз, когда кто-то наивно переходит со мной «на ты»,
он впускает зверя.

Мольберт для тишины
Я лежу, смотрю на кухню.
Кухня смотрит на меня.
Голоса в башке распухли,
голоса в башке бухтят,
все кляня. 
Я лежу. Я только облик,
мысли вытекли на пол:
затекают в щели вопли,
под ковром дымится окрик,
в грязь — глагол.
В грязь — лицом. Лицо пропало,
я — мольберт для тишины. 
Сердце мажет стены алым,
и ему все мало, мало.
Я лежу. Я вижу сны. 
Кухня смотрит. Кухня видит - 
человек среди вещей,
он царапает графитом
на груди восход и выдох,
он — ручей:
алым, алым по обоям, 
криком, словом на полу.
Он течет. Он беспокоен,
он теченье сам собою. 
Кто стоит на берегу?
Мир безумен. Стены рухнут,
стены скоро закипят,
берег покрывают мухи,
я лежу, смотрю на кухню. 
Кухня смотрит на меня.
Свобода
Тебе кажется это крутым — не соответствовать никаким социальным нормам:
ты безбожно напиваешься, танцуешь голой на площади, смеешься и плюешь в каждое из встречных лиц,
даже не замечая, как быстро твоя жизнь становится приземленной, пустой и сорной.
Ты танцуешь на площади — маленькая сумасшедшая вакханка среди прочих таких же пьяных девиц.
Тебе кажется истинно взрослым — поехать в Питер и вразнос целовать каждого, кто идет с тобой по Обводному,
ты почти задыхаешься в своих громких чувствах, в этой кажущейся новизне: 
юношеский максимализм и бунтарство заставляют считать такую распущенность свободой,
создавая в человеке тюрьму беспощадных пороков и самых примитивных страстей.
Я желаю тебе действительно стать свободной, девочка, как зерно, брошенное в землю, но все же всхожее,
я желаю тебе непростой дороги к Человеку, моя глупая девочка, дороги к его наивысшему торжеству:
не ползти по грязи, которую не одобряют прохожие и твои родители — просто потому что ты можешь,
а расти над собой, поднимаясь огромным деревом, самым высоким в этом шумящем унылом лесу.

Тифон
Детка, каждый твой день — это повторение всего обычного,
это человек без личности, похожий на свой айфон,
знаешь, если бы наша жизнь сочинялась, как притча,
ты была бы в ней деревом, камнем — то есть составляла фон.
Ты могла стать Тифоном и сжигать эту реальность к чертовой,
оставляя черными города своих утраченных дней,
но ты каждым утром в ежедневнике ставишь черточки
неприходов и прогулов событий, эмоций, людей.
С этим можно жить. Наверное, даже радоваться
красоте природы, как абстракции, доступной всегда, 
но ты каждый вечер включаешь на кухне радио -
ищешь что-то большее там, где слышно только слова. 
Это можно лечить. Но таблетки не меняют сущности,
только скальпель жизни отрезает ненужную блажь,
если жизнь в масштабе огромного тебе присуща,
сколько литров боли ты за долю настоящего дашь?
Ты могла бы стать Тифоном, но пока остаешься камнем,
ничего не знающим о природе большого огня,
и ты веришь лишь в то, чего можно коснуться руками,
когда время верить в тех, кто касается руками тебя.
Старый мир
Старый мир,
ты стоишь в разорванном платье, 
твои ноги бесстыдны и монументальны.
Старый мир, ты шепчешь разбитыми в кровь губами «хватит».
Расскажи, что такое усталость?
Бесконечные ноги маршируют по твоим площадям,
бесконечные ноги. 
Старый мир, ты сам выбираешь меня,
и тебе от этого больно. 
Старый мир, 
я возьму себе твоих дочерей,
я сорву с них одежду и сделаю каждую городом,
они будут знать на мне смерть и экстаз,
их былая гордость уже стала только голодом. 
Старый мир, я возьму себе твоих дочерей. 
Они станут голыми, 
городом, 
станут последним годом. 
Бесконечные ноги пройдут по ним,
бесконечные ноги. 
Старый мир, ты кричишь. 
Это так мучительно — быть знамением и падением?
Старый мир, твое время почти закончилось - 
мы его на двоих разделим.
Старый мир, о господи, ты умираешь так безумно и ласково!
Не печалься, мой старый мир, я уйду с тобой. 
Твой пасынок.

Могила совести
Это даже не природа, это давняя могила совести,
поросшая сорняками, потому что к ней никто не приходит:
сначала мы говорим о любви, потом мы ссоримся,
а на кухне из крана громко отходят воды,
и рождается что-то, похожее на цинизм и язву,
похожее на боязнь одиночества вне боязни
причинить кому-то боль, повесить кого-то на стену
еще одним минутным сексом, одним трофеем.
До секса я говорю ей: «лучше тебя нет»,
но потом кончаю, 
хмуро закуриваю и уточняю: 
«лучше, когда тебя нет».
И прощаюсь, не ожидая, что она прощает. 
Я стираю ее из телефона, из жизни, из памяти,
в это мгновение женщина превращается в ламию -
теряет веру или какой-то орган,
которым любила, страдала, прощала и помнила. 
Становится хищной, безумствует, убивает отпрысков,
пьет красную полусухую кровь на автобусной
остановке, к которой никто никогда не подъедет. 
Лишь новорожденная ламия там рычит, воет и бредит,
вызывая у прохожих брезгливость без сострадания,
потому что однажды она была заплачена данью
мне, сметающему в урну ее дорогую мечту,
мне, боящемуся в ту мрачную ночь быть одному.

Не мешай
Не мешай ему спать, не мешай -
даже мысли его утомили,
словно полчища черных мышат,
поднимающих облако пыли. 
Не мешай. Проступает скелет
за голодными створками устричных 
впалых щек. А в воде на челе
пересоленной — язвы жемчужин.
Не мешай. Он бежал в этот сон,
чтобы стены на плечи не падали,
когда жизнь так посмотрит в висок -
словно Каин взирает на Авеля.
Не мешай. Он хрипит и рычит -
это что-то буквально недавнее
превращается в рой саранчи
и зрачками под веками травится.
Не мешай. Его губы красны,
его тело мостом страшным выгнуто.
Он проснется сегодня иным,
вдруг разбуженный собственным криком.

Совершенства
Все может стать совершенством, все может требовать статуса идеала. 
Совершенным может быть преодоление самого себя для достижения космических просторов искусства,
и совершенной может быть триумфальная безоговорочная победа личности над искусством. 
Это чертовски угнетает. 
Скорее всего, угнетает само осознание того, что привычная для тебя система ценностей оказывается не единственно возможной. 
Такое осознание вызывает сразу гамму невротических чувств: несогласие, отрицание, раздражение,
удивление и в конце концов глубокое депрессивное безучастие к окружающему. 
Угнетает то, что абсолютно любой жизненный путь может быть верным,- это мгновенно отнимает любую силу и решительность делать хоть какой-то выбор. 
Ты становишься чем-то вроде старого халата или мятой подушки, 
ты лежишь на диване, пожирая внутри своей головы хаотичность мыслей,
больше не пытаясь упорядочить ее посредством систематизированной речи,
потому что какие мысли и какая речь могут быть у старого халата?
Ты всю свою жизнь ехал паровозиком по рельсам строгих определений добра и зла,
от худшего к лучшему, а потом в середине поездки узнал, что стоишь в поле,
где каждый сорняк заявляет, что он есть благо и плод божественного творения. 
Это угнетает потому, что у тебя только что отняли идеал, к которому можно стремиться. 
Ты мучительно жаждал сладкую конфету, но тебя завалили ими, и аппетит исчез.
Теперь ты старый халат, халату не нужны сладости. 
Старый халат. Угнетенное изношенное тряпье, собирающее пыль, 
потому что и это может быть совершенством,
это тоже плод божественного творения,
еще один сорняк в бесконечном поле, лишенном горизонта. 
Тогда зачем быть чем-то другим?
Ты лежишь на диване, пожирая собственные мысли,
ты лежишь считанные минуты, пожирая внутри себя столетия,
потому что человек — это потенциал,
ты — это вода в закупоренной бутылке, которой больше некуда выплеснуться. 
И вода в тебе бурлит, не находя выхода, но потом становится стоячей и затхлой.
Ты мокрый старый халат, насквозь пропитанный водой внутреннего содержания, ставшего бесполезным. 
Все это чертовски угнетает.

Все равно
Мне все равно, что с тобой будет,
мне не нужны твои губы
и груди.
Может быть, грубо,
пускай буду грубым. 
Ты
Не
Нужна 
Мне.
И если бы трупом
взгляду предстало молочное тело,
я не скорбел бы,
что ты отболела. 
Белую 
и ледниковую кожу
я бы прощаниями не тревожил.
Ты не нужна мне. 
И сколько же можно
этих истерик
и пьянок,
и тождеств,
этого мятого грязного ложа,
этого личностного ничтожества.
Ты не нужна мне -
ни бабой, 
ни робой,
я бы попробовал 
весь чертов глобус
между тобою и мною засунуть,
чтобы не видеться,
чтобы отплюнуться.
Ты не нужна мне,
но старенькой сукой
бегаешь следом и лижешь мне руку.
Я пристрелил бы тебя. 
Так, из жалости. 
Можешь не благодарить.
Пожалуйста. 
Александр Ноитов


Вражда
Как ты живешь теперь, когда знаешь, что твое собственное тело ненавидит тебя? Оно вечно пытается сбежать, хотя бы фрагментарно выбросить себя в родной прах, в распад материи, в неживую вечность частиц. Ты стрижешь ногти, обрезаешь волосы, соскребаешь ороговевшую или шелушащуюся кожу. Твое тело совершает ежесекундный побег, но так и не достигает свободы. Что ты чувствуешь теперь, когда овладеваешь им насильно, как девкой, взятой в сожженном тобой городе? Чувствуешь ли изысканное наслаждение палача, влюбленного в свою работу, в мучительные хрипы жертв, в красные липкие потеки на грязном полу? Маленькие острые иголочки похоти, знакомые каждому тюремщику, когда пленник становится мягким и покорным, теряя силы сопротивляться. Чувствуешь ли ты силу собственной руки, когда в ней натягивается цепь, на которую ты посадил этого скулящего зверя? Нравится ли тебе продолжать безнаказанно трогать его теперь, когда ты почти физически чувствуешь его страх? Возбуждает ли тебя его бессильная ненависть? Любишь ли ты себя захватчиком, победителем и дрессировщиком? Или, возможно, ждешь той минуты, когда твой измученный, отчаявшийся раб соберет ошметки воли, объедки растраченных сил, расправит свои оскверненные члены и последним рывком, навсегда сбрасывая твой гнет, разорвет цепь, соединяющую вас? 

Наше будущее
Я говорю «дети — это наше будущее». 
Но одергиваю себя: наше будущее — лечь в землю, 
заколачиваться желтыми в доски — равнодушно и буднично, 
превращаться в материю, поднимать собою растение. 
А дети — это их будущее и их настоящее, 
где не будет ни тебя, ни меня, из которого вывалится 
поколение рожениц, разверзто кровоточащих, 
поколение отцов с огрубевшими пустыми лицами. 
Но такая жизнь с таким роковым осознанием 
превращается в антиутопию без малейшего проблеска, 
превращается в фобию, в религию, в бытовую манию, 
превращает волю в слабое ватное облако. 
Остается выть над градусом и набираться отравами, 
разбивая свою старость в зеркале уже негодующе, 
и поэтому я одергиваю себя — целенаправленно, 
я говорю «дети — это наше будущее».

Плохой поэт
Я плохой поэт, потому что меня читают женщины,
женщины, которые видят себя солнцем на небе,
но не способны увидеть землей,
женщины, которые видят себя цветами в саду,
но не готовы к пожиранию тлей или засухе. 
Женщины, которые жаждут поэтической идеализации 
и ненавидят реальность. 
Я плохой поэт, потому что они читают мои слова и осознают их неправильными,
неподобающими, царапающими, запрещенными,
потому что о таких женщинах можно либо хорошо, либо никак,
как о покойниках,
как о трупах. 
И я задаюсь вопросом - 
есть ли у них привычка оглядываться назад,
чтобы проверить, не отвалились ли их мертвые ноги и руки. 
Есть ли у них привычка оглядываться назад,
чтобы увидеть влажные следы разложения на асфальте, 
влажные, теплые, со сладким запахом прения,
имитацией аромата цветочного сада. 
Оглядываются ли они назад, эти женщины, полные культуры:
культуры не прощать смертное человеческое,
культуры быть невежественными и опрометчивыми,
танцуя свой маленький красивый вальс в четырех стенах,
не обращая внимания на мусор под ногами даже тогда,
когда мусор начинает кричать голосами живых людей: 
«остановись, твои ноги проваливаются мне в грудь!».
Оглядываются ли назад эти женщины, 
для которых я всегда буду не большим, чем плохой поэт?

Красные пионы
У меня неправильные мысли.
У меня неправильные чувства. 
У меня неправильные взгляды. 
У меня неправильные речи.
Я хочу отрезать себе палец, написать им красные пионы на стене какого-то подъезда, не заботясь о потере крови. 
Не заботясь о потере пальцев,
не заботясь о потере веры. 
Только видеть красные пионы, словно жизнь, пробитую сквозь стену. И считать, что так намного лучше, что бетон способен стать поляной, что в моем худом и бледном пальце тоже есть прекрасные цветы. 
Я хочу отрезать себе палец. 
Потому что это отрезвляет, это лечит лучше аспирина, кетанова или прочей дряни на которой я сижу годами, запивая звезды черным небом, забивая рифмы головой.
Только видеть красные пионы.
Слушать ветер, слушать скрип столетий, скрип планеты, скрип шагов в прихожей, онемев, свернувшись в теплый кокон, в мятый пуд одежды на полу. 
Только видеть красные пионы, задыхаясь болью, торжествуя, что теперь ничто, ничто на свете не коснется этой темной крови. Я хочу стать медленным моллюском, прячась в череп, словно в скорлупу. Я хочу отрезать себе палец, словно палец был той пуповиной из меня тянувшейся до мира, приносившей на ногте реальность, словно палец связывал с людьми. 
Только видеть красные пионы,
только видеть красные пионы… 

Пепел
Я хотел бы сжечь нас обоих,
облить бензином молодые упругие тела, бросить спичку,
смотреть, как наше бежевое, розовое и красное становится черным,
сжатыми зубами перегрызая собственный вой, потому что сгорать чертовски больно.
Я хотел бы сжечь нас обоих.
Это стало бы нашей последней ссорой,
самым громким нашим скандалом,
без аргументов и обвинений, без замечаний и замолканий,
только свободный крик — голый и беспощадный. 
Я хотел бы сжечь нас обоих.
Твои волосы, которые рассыпались на ветру и были прозрачными на солнце, стали бы пеплом.
Твоя кожа, такая мягкая, которую ты умела прятать в синее и серое от моих глаз, стала бы пеплом.
Твои ногти, которыми ты царапала мою спину, которые я не умел тебе стричь, стали бы пеплом.
Все, что я когда-либо целовал, гладил, все, чего я касался с таким вдохновением, стало бы пеплом.
И пеплом стал бы я сам. 
Пепел к пеплу, дорогая моя. 
Мы лежали бы на остове сгоревшего здания, впервые — действительно одинаковые, сделанные из одной материи, неотличимые друг от друга. 
Мы смешались бы во что-то по-настоящему целое. 
Моя бывшая рука проникла бы в твою бывшую грудь, 
мои бывшие пальцы сжали бы твое бывшее сердце. 
Нас было двое, но теперь мы пепел, единственное, что здесь осталось. 
Я хотел бы сжечь нас обоих,
потому что сейчас мне кажется, 
что это наш единственный способ научиться действительно понимать друг друга. 

Койот
Я койот, моя острая морда покрыта шерстью,
я щенок, и тебе сейчас это кажется милым.
Через десять часов я спонтанно осиротею
и начну бежать — с воспаленными, красными, в мыле
по своей траве и своим горячим булыжникам. 
Я начну расти, как растут леса или поле,
я принюхаюсь к каждой выемки этой жизни.
Я койот, я оскалом полный и сердцем полый.
Тебе кажется милой эта злая моя решительность,
ты протягиваешь руку — гладишь уши, холку и лапы,
ты протягиваешь руку — мягкую, утешительную,
но когда я вырасту, я буду пожирать слабых.
Ты протягиваешь мягкую руку…
Камни
Я не верю в существование поэзии без двух краеугольных камней — людей и идеологии автора. Современные «как-бы-поэты» будут спорить со мной до пены. Современные «вроде-как-поэты» — все поголовно творческие люди. Если честно, для меня понятие «творческий человек» стало сродни матерному ругательству: творческие не такие, как все; творческим плевать на других, они самодостаточны собой; творческие могут оправдать любую дрянь в себе этой самой «творческостью»; творческим нужно родиться. А вот человеком родиться мало, им нужно стать, и это тяжелейший труд, это не для творческих. Современная трактовка «творческого человека» разрушает первый краеугольный камень. Авторы, которые как бы пишут для людей, настолько замкнулись в любовании собой и маниакальном коллекционировании «лайков», что перестали этих людей замечать. Незнание человека, полный неинтерес к нему быстро превращает созидательный потенциал творчества в весьма посредственный остаточный продукт жизнедеятельности индивида. Может быть, потому что люди не такие бараны, какими их считает внутренний эгоизм. Может быть, потому что они и вправду чувствуют сквозь витиеватость строф, что тебе, автору, глубоко и беспросветно на них плевать. Может быть, потому что литература — для людей, а не люди для «творческих». И писать для людей — это масштабный и тяжелый труд, требующий постоянного огромного личностного совершенствования, титанической работы над собой. К сожалению, подобный труд не моден и не актуален, модно говорить «я такой, как есть» и ничто не заставит меня потеть и напрягаться, чтобы стать лучше. Модно говорить «мне плевать на других» и замыкаться в полнейшем отуплении настолько мелкого масштаба личности, что дно видно невооруженным глазом. Модно не прикладывать усилия, модно расслабиться и дрейфовать в поиске комфорта. Модно говорить «это не про меня», всячески избегая критического самоанализа. 

Что касается второго краеугольного камня, то он прочно связан с первым. Идеология творчества — это тот стержень, на котором оно строится, на котором и создается его востребованность. Своя идеология была у каждого писателя, которого мы знаем, это уже доказано историей. Любая идеология — это связь автора с обществом, подчеркнуто доказанная собственной жизнью. Идеология отвечает на строжайший вопрос «есть ли у тебя что сказать?», а взаимосвязь с читателем и внимание, неравнодушие к нему и его проблемам — на вопрос «нужно ли это тем, кому ты хочешь сказать?». Без ответов на эти вопросы попытки к творчеству превращаются в рассказ про вчерашний съеденный вкусный борщ некоему имплицитному Ване Петину, которому не факт, что этот борщ нужен (мы же творческие, мы не для людей, мы ни шиша про них не знаем, потому что не интересовались). Или повествование на неизвестном языке, попытка рассказать одинокой домохозяйке о нужной ей любви посредством квантовой физики. Как сильно надо любить людей, чтобы, разбивая лоб о бесконечные стены, изучать эти вавилонские языки разных интересов, разных чувств, разных мыслей? Как сильно должна болеть внутренняя война необоримых твердых убеждений, чтобы осмелиться сказать «да, я именно тот, кому есть что сказать людям»? В итоге кто-то стоит на камнях. Кто-то смотрит в вечность. Остальные так и остаются — просто творческими.

ОМП
Наверное, нужно начинать бухать по-черному, чтобы разобраться в том, что пишут люди. Нет, не только в интернете, сия проказа более глобальна. Бессвязные мысли, неспособность сформулировать предложение хоть немного грамотно, редчайшая туфта, состоящая из противоречащих друг другу обрывков цитат или просто рандомных слов — уже не редкость. Раньше такого рода письмо считалось показателем серьезных психических отклонений. Сейчас — это норма. Не потому, что люди массово посходили с ума, а потому что достигли той степени эгоизма, когда стало безразлично, как поймет тебя человек, к которому ты обращаешься. Когда-то акт «сказать» имел вектор, направленный вовне, был способом донести информацию. Сейчас это способ привлечения внимания, имеющий противоположный вектор, а значит, вполне достаточно того, что я понимаю, что написал… А дальше мысль не продлевается, просто не способна продлиться на факт существования собеседника. Собеседник, человек в сантиметре от меня — это уже не «Я», это уже лишнее, не стоящее внимания. Такая стадия людского отчуждения, равнодушия и безразличия кошмарна, но самое страшное даже не в том, что люди так говорят. Сила слова — в ином, она лежит глубже. Самое чудовищное, что люди так мыслят. Словно кто-то нарочно методично вырезает сложный богатый язык, отнимая вместе с ним и статус разумности. А это уже оружие массового уничтожения, которое грохнет через одно-два поколения. И не дай мне Бог дожить до того дня.
Не настолько праведный
Я не настолько праведный, чтобы целовать тебя в тексты 
редких личных сообщений, чирикающих птицами. 
Не настолько праведный, чтобы чувствовать оргазм без секса,
размножаясь рифмами, подобно литературной грибнице. 
Чтобы лечь в гробницу экрана, пересказывать Чехова,
сатанея от догадки, что подол твоей юбки соскальзывает, 
обнажая яблокопады и рощи ореховые,
то есть каждого слова и образа одноразовость. 
Я не настолько праведный. Я живу в периосте 
закоптившегося человечества с его колоритом,  
но лучше быть грязью, в которую падают звезды, 
чем чистейшим и беззвездным ночным монолитом.
Поэтому не пиши мне — я не способен к чтению,
мне тесны межличностные книги, новостные полосы. 
Но если ты будешь рядом, я стану гением,
каждую твою молекулу возведя до космоса. 

Погода
Когда ты становишься стервой, покрываешься леопардовой шкурой, глухо рычишь, визгливо кидаешься на стены, комкаешь лицо в гримасы и, ножницами разрезая себе брюхо, вытаскиваешь на свет черные внутренности комплексов, пороков и заблуждений, я начинаю обвинять: 
я обвиняю твою работу, 
начальницу, промывающую тебе мозги, 
твоих родителей, давших дурное воспитание, 
социальный круг, влияющий порочно, 
даже потусторонние силы, в которые не верю, оказавшие роковое звездное влияние. 
Я обвиняю всех подряд только для того, чтобы не обвинять тебя. Чтобы не дать себе даже шанса хотя бы на долю мгновения допустить мысль «она не столь хороший человек, как я думал». 
Потому что такого рода мысль фатальна, в ней — начало конца. 
В ней 27 окурков за один вечер — затушенных резко и со злостью. 
В ней бессильная ярость, не находящая себе выхода. 
В ней слишком спешные попытки одеться и громко, будто бы матом хлопающая входная дверь. 
В ней ты — бессмысленная форма застарелой пыли на кухонном полу. 
В ней я сам — уже ничтожен, ибо преодолел последний порог отчуждения, порог собственной совести. 
Именно поэтому, детка, я вешаю куртку в шкаф. Я стараюсь закрывать дверь мягко, а курить — меньше. И знаешь, все дело в этой паскудной переменчивой погоде. Да, я считаю, что все дело именно в ней.
Выключи телевизор
Я прошу тишины. Выключи телевизор - 
этот шумный конвейер копеечных голосов. 
Голова, как мокрая глина, между рук провисла,
в ней гнездятся туши крикливых медийных сов. 
А вчера еще слышал себя — и играл на струнах 
паутинки тончайшей в черемуховых ветвях.
Я вчера был ясен. Вчера, то есть накануне
оглушительнейшей потери — потери «я».
Так прошу, выключи гомон и гогот теле-
передач, подач и предтеч бытовой грызни.
Мой рассудок уже не летит, уже еле-еле
копошится на плесени теле-носов и спин.
Я прошу — выключи, выруби, вырви к черту
этот медиа-медугольник анестезий,
пока то, что сильнее меня, не вскрыло аорту.
Я прошу тишины. 
Я хочу дописать стихи. 

Зайчата
Пахло водкой и потом, ладони по бедрам ползали,
кто-то в окна кричал: «до чего хорошо быть взрослыми!»,
в этой пьяной и пошлой одури были зачаты 
обреченно злые, дьявольские зайчата. 
И не падал свет им на лица, ни луча, ни отблеска,
их баюкало сигаретное душное облако,
колыбельную пел им пол, сапогами сдавленный,
в колыбель им роняли рюмки и куски говядины. 
Они вверх тянулись еще мягким пушистым темечком,
неприкрытой своей душой, родничком младенческим,
да родник тот быстро и страшно ряской затягивался,
кто-то рясой тряс, кто-то мерил в бутылке градусы. 
Но никто не видел, что глаза у зайчат прорезались,
прослезились и стали старыми вдруг и трезвыми,
что стояли они, смотрели на мрак и падаль,
что не падал свет им на лица, не падал, не падал…
Рай
Кто-то пишет «потерянный рай». В этом больше пафоса,
подражания одряхлевшим и старым принципам.
А мне хочется к морю и вырвать перо у страуса,
и не рай искать — а вот здесь кое-как прижиться.
А мне хочется горя — до крика, до несусветного 
перелома любой строки. А мне хочется бабу
беспардонно голую. Ну, предположим, Свету
или Дженнифер в красных чулках и с черной помадой.
А мне хочется настоящего, а не пришлого,
чтобы руки сводило от счастья, и зубы скрипели,
а мне хочется это вот небо оттенка мышьего 
рассмотреть, как картину Дали в лобовом прицеле. 
Вот и бьюсь на миру с той сумасшедшей силой,
когда страсть через горло и кожа воняет гарью,
и ошметки горения всем усмиренным милую. 
А потерянный рай? Ерунда, я его не теряю.
Дисфория
Дисфория. 
Психую. 
Раскладываю жизнь по пакетам. 
А вчера из рубашки вырезал нечто творожное
и нарек это солнцем. 
Нацепил на небо — не светит.
Наверное, надо было резать из кожи. 
Психую. 
Делаю глупости. 
Разменял всю нежность
на безличную форму ненависти между нами.
Дисфория во мне с дистрофией города смежна - 
я иду по улице, трогая боль руками. 
И мне это нравится. 
Мазохизм предначертан временем:
из груди столетия в грудь мою падают мертвые.
Я стою на улице — холодно, сыро, ветрено.
Ничего не чувствую. 
И это отныне норма.
Я иду по улице, полагая, что движусь к мнимому
обветшалому дому, 
но на деле иду по трупам 
безразличных дней, совпадая с тобой, любимая: 
мы еще живые. 
Но завтра уже не наступит.
Люк
Этот город — как открытый канализационный люк, сначала ты его не замечаешь, а потом валяешься на дне, скуля и считая переломы. Я лежу на дне, разглядывая ставший недостижимым круг мутного, почти муторного света уже несколько лет. Тьма гуманнее этого пошлого, капающего вниз грязной водой прообраза солнца, тьма стала бы необходимой инъекцией обезболивающего, смогла хотя бы полувыключить сознание, лишая его одного из привычных инструментов восприятия. Болит решительно все, падал я крайне неудачно. Болят не только чувства — болят мысли, болят едва различимые хриплые стоны, болят стареющие и новорожденные идеи, болит совершенно любой образ будущего, на который у меня хватает фантазии, кажется, болью отдает даже естественная человеческая способность дышать. А круглое отверстие сверху радостно, весело и оттого еще более цинично освещает эту картину моей ничтожности и слабости. Словно бы говоря слишком громким и жизнерадостным голосом: «парень, видишь этот торчащий из ноги осколок кости? Вот она, истина и смысл твоей жизни, непреложная действительность рождения, смерти, плоти и духа. Крыса в канализации города, парень. Жалкая, больная, подыхающая и визгливо ужасающаяся этому крыса в канализации». За годы пребывания на дне я научился ненавидеть этот свет за его неумолимую честность. За обещание невозможного утраченного блаженства. Тот свет, откуда я пришел. Тот свет, откуда пришли мы все и в который однажды вернемся, прихватив с собой лютую ненависть. Тот свет, который так откровенно ощупал, высветил, реализовал мою боль. Тот свет, который необходимо погасить.
Без поцелуев
Давай сегодня без поцелуев и без объятий, 
затем что бывает, знаешь, такая измученность духа, 
когда и нежность становится тошной, 
душной, 
чреватой, 
когда, лизнув вату бледных губ, понимаешь — сухо 
и лихо — вплоть до матерного, 
вплоть до смертного. 
Давай сегодня на отдалении друг от друга, 
как будто ты у меня, после многих любовниц, вдруг стала первой, 
как будто я для тебя в этот миг перестал быть супругом: 
мы только встретились, мы еще прячем от глаз свои недостатки, 
еще стыдимся чего-то в себе, 
и стыд этот кажется вечным, 
давай пить кофе безбожно горьким и говорить по-испански, 
чтобы предельно реконструировать образы первой встречи. 
А можно проще — резко забудь меня в этом линялом кресле, 
возьми и вычеркни из пространства своей безразмерной ласки, 
пусть кресло будет пустым всю ночь, 
а завтра я вновь воскресну 
твоим ошибочным, но нарисованным прямо на сердце атласом. 
Так давай сегодня без поцелуев и без объятий, 
просто поверь, что мне это нужно, 
просто оставь без претензий, 
дай мне сегодня хотя бы шанс быть беспричинно невнятным, 
чтобы проснуться, сжимая охапку новой дрянной поэзии.

Последний черт
Когда последний черт на сердце 
вконец сопьется от тоски, 
осиротевшим погорельцем 
икнет и сдохнет - 
волоки 
их всех на кладбище: 
рогастых, 
хлебнувших жизни рядовых, 
хватайся за потертый заступ, 
и хорони, 
и хорони. 
Да плачь — и черти стоят плача, 
ведь эти черти из сердец 
горели и орали, мальчик, 
так, что прозрели наконец. 
Конец пришел. 
Копай могилы 
своим разнузданным чертям, 
и чувствуй — траурно и сильно, 
как сердце ты кладешь к червям, 
как оглушенный этим чувством, 
ты падаешь, разинув рот, 
раскинув руки, лоб, сосуды, 
расквасив 
голову 
об лед.

Грунт
Я говорю тебе: «meine Liebe, если наш мир — это океан, то давай трахаться, как акулы». Я всегда говорю так, подбирая чужеродные формулировки, это выдает во мне зону отчуждения, выгравированную поверх привычной культуры — я не могу сказать «моя любовь», это было бы слишком значимо, слишком серьезно, в этом провисает пара тонн ответственности, которой я избегаю. Meine Liebe значит «я тебе ничего не должен». Meine Liebe. Удержанный статус чужака и проходимца. Осознанный выбор удобной жизни для себя. Раздевайся, meine Liebe, завтра нам предстоит забыть друг друга. Liebe — литера равнодушия. Либретто одиночества. Литература распада. Я не заинтересован ни в ком, я самодостаточен. Я пропагандист свободы и разрушения. Я беремен вымиранием, как ты после сегодняшней ночи будешь беременна жизнью, meine Liebe, но которую спустя пару недель выплеснешь в сточную канаву за домом, тоже испугавшись стать чем-то связанной. Потом мы станем грунтом. Кстати, твои груди возбуждали меня до тех пор, пока в них не завелись насекомые. Похоже, что я возбуждал тебя до начала царствования этой грусти. Мы станем грунтом, meine Liebe. Скажи, а это свяжет нас хоть чем-то?
Сор
Мы ссоримся. Мы соримся мусором слов, маленьких и монохромных, как шелуха подсолнечных семечек. 
Я говорю: 
— Дорогая моя, ты больна, я болен и болен весь этот мир, который можно было бы сыграть на скрипке, а не тащить мешком кирпичей, привязанным к шее.
Она уходит на кухню, разбивает все окна, возвращается черная, испачканная ночью. Сквозь ее лицо проступают черты то ли внутреннего крика, то ли внутренних слез — что-то сдерживаемое усилием, но настолько горькое, что выглядит для меня упреком. 
Она говорит: 
— Вчера я расплетала плотные клубки лески — лести, злобы, лжи и тысячи маленьких бытовых невзгод, я изрезала все пальцы в кровь, пока плела из них сеть, в которую хотела поймать солнце, но ты не заметил этой крови на красных обоях и красном ковре. 
Я ухожу на кухню, собираю разбитые стекла и строю из них город без людей, в который хочу попасть именно сейчас, чтобы остаться в нем навсегда и слушать только звук хрусталя. Возвращаюсь оглохшим и опустошенным. 
Я говорю: 
— Ты строишь свою жизнь из кубиков льда в стакане с молоком, я вырезаю свою из картона. Но потом я пытаюсь воткнуть свои ножницы в твою воду и наступает ночь. 
Она говорит: 
— Ты говоришь «я», я говорю «я», здесь все говорят о себе, нашей семье не хватает единого «мы».
И пока она говорит это, наше «мы» спит на втором этаже — розовым младенцем в колыбели, вздрагивая во сне от долетающих звуков ссоры. 
Но ни я, ни она уже не помним об этом.
Мясорубка
Несколько лет назад я проснулся и увидел, что одна моя нога гладко выбрита. А в кровати рядом со мной мирно и довольно посапывает лютое чудовище. С тех пор так и повелось. Когда вечером я читаю новости, она играет в лорда некроманта, повелевающего ордами мертвецов. То есть засовывает ладонь мне в джинсы, дико хохочет и утверждает, что по мановению ее руки оживает мертвая плоть. Любые новости сразу же обретают некий флер средневекового мистицизма. Она будит меня в четыре утра, дабы сообщить про свет, таким образом упавший мне на лицо, что ей показалось, будто у меня нет бровей. Будит и проникновенно говорит «никогда не сбривай брови, тебе это совершенно не идет». Границы между сном и явью тотчас же стираются. Мирно и покорно соглашаюсь, но на всякий случай прошу ее тоже не сбривать мне брови, потому что, зная свое чудовище — случаи могут быть очень разные. Вчера ночью у нее случилось нечто похожее на приступ эпилепсии. На мое предложение стакана воды я получил щедрую дозу возмущения, что не присоединился к ее вакхической имитации полового акта. То есть она мгновенно воплощает в реальность каждую мысль, пришедшую ей в голову. Любую совершенно бредовую мысль. Со стабильной регулярностью в мясорубку буйной фантазии со встроенным вечным двигателем попадаю и я. Потому она чудовище. И потому же я не смог забыть имя и номер ее телефона после спонтанного секса в маленьком номере случайной гостиницы. Потому, потому… Да просто потому что жизнь кажется невозможной без нелепых, неуклюжих, смешных и по-детски искренних мелочей, кладезем которых и является мой грозный некромант с лохматой дурной башкой, которую я с глубокой нежностью бережно убаюкиваю в своей ладони уже на протяжении долгих лет.
Сорок
Если, скажем, в сорок, ты приводишь себя к дивану,
как к большой концепции жизни, и диван протерт,
тишина заливает уши, ты уже не встанешь,
потому что без внутренней войны ты считай, что мертв.
Ты считай, что мертв, и ни нерв, ни нрав твои будни
не заставят больно гореть до прожженных стен.
Ты пойдешь на работу, разглядывая сотрудниц,
как журнальных женщин с равнодушием импотента. 
Потому что без духовной войны, без огромной силы,
твоя жизнь превращается в ватман или в вату, в клей
или ил — ты по пояс, и вроде бы уже не выплыть,
или может быть с годами ты просто все тяжелей.
Так что бей себя по щекам — до крови, до рыка,
до нательной поэзии — срезай, голодна строка.
Из груди своей алой боль и спелую землянику
собери в кулак и борись — к своим сорока.
Паранойя
Паранойя, по сути своей, есть доведенное до болезненной патологии осознание собственной значимости, далекое от реального положения дел. Полная атрофия критического мышления, приводящая к мысли, что весь мир пристально следит за тобой, словно бы у мира нет и не может быть других забот. Сегодня, помимо типичной слежки правительства за твоим обедом и спецслужб за твоим стулом после обеда, появилась еще одна — сетевая форма паранойи зацикленных на себе людей. Слежка за страницами. Раз в неделю я стабильно получаю скандал от каких-то левых пользователей, с какого-то перепитого угара считающих, что я по умолчанию слежу за каждым их выбросом на стенах, статусами, комментариями, взаимоотношениями с другими пользователями, иными словами, у меня 745 глаз по всей поверхности туловища и ни одного стороннего интереса, кроме жизни этих совершенно неинтересных представителей вида. Вроде бы человеческого, но есть сомнения. Дражайшие мои, идите вы зелеными хвойными лесами под пение соловьев, у меня нет на это ни времени, ни сил, ни желания. Дойдите уже этими летними солнечными лесами и полянами до здравого смысла, адекватной самокритики или доктора. А то, видите ли, степень вашего эгоизма, наплевательства на интересы и жизнь сторонних людей, онанистической зацикленности на себе достигла той степени, когда мне вроде и хочется продолжать называть вас людьми, но что-то уже не дает. Просто оставьте памяткой это: я не слежу за вами, у меня есть своя жизнь. Ваши коллеги не следят за вами, у них есть своя жизнь. Человечество не следит за вами, у него есть своя жизнь. Очень жаль, что ее нет у вас, но нужно пробовать, нужно стараться, потому что паразитирование на вымышленном чужом интересе к детской пустышке личности — не лучший способ просрать годы жизни, которых не так уж и много. А для настоящего, честного, взаимного человеческого интереса нужно приложить чуть больше усилий и внимания не только к себе, нужно снова стать человеком.

Это
Любовь — это глагол, а не то, что ты думаешь,
и значит неважно — с кем, когда и за сколько,
важно двигаться — ночью, тенью по маленьким клубам,
ногами по клумбам,
глазами по темным стеклам. 
Важно нашить на джинсы еще карманов,
чтобы хранить в них баб 
и собственный череп,
важно уметь возвращаться настолько рано,
чтобы никто не понял, что ты потерян.
Говорить про творчество, прикрывая им свою лысину
или пьянство по месяцам — любой недостаток,
а потом «люблю!» безупречно и стройно выписать
в чью-то рожу, которую давеча видел гадкой.
И считать, что жизнь — это шашни по воле случая,
а свобода — вот она, ты никому не должен.
Только что-то долгое, вымученное, ползучее
и червивое так и живет у тебя под кожей.
В моем лице
Посмотри, все это в моем лице, 
в моем современном лице, словно бы погруженном в мысли, 
но на деле — в себя, 
потому что другое/другие не стоят внимания, 
потому что другие люди не так интересны, 
и другие вещи, объекты, пейзажи не так интересны, 
как секундное знание «у меня красивые руки», 
как секундное чувство «мне нравится свет на коже, 
и мне кажется, я достоин и большего». 
Посмотри, на моем лице вырастают СМИ, 
на нем отпечаток гибнущей литературы 
в сумме всех непрочитанных мною книг, 
посмотри, мое лицо — это массовая культура. 
Посмотри внимательно, пристально (читай неприлично), 
чтобы знать, почему, когда ты чувственно ластишься, 
когда пишешь письма, целуешь в шею заискивающе, 
раздеваешь чувства и собственное одиночество, 
я тебе отвечаю — не холодно, просто в сторону, 
просто между делом, не отвлекаясь от важного: 
«хорошо, оставайся». 
Но даже в этом согласии
выделяется только одно: 
Да. Равнодушие. 
Шестое чувство
Вчера был он. Носил мою рубаху, 
был полым вглубь, что значит — он был пуст, 
и мог весь мир послать вот так вот — на …, 
скребя ногтями горло мертвых муз. 
Потом лег спать, забыв про сигарету. 
Вчера был он. Сегодня я другой - 
во мне как будто молодость задета, 
я глажу женщину скучающей рукой. 
Вчера, сегодня — это лишь причины 
или личины спутанной души: 
для этой женщины я буду лишь мужчиной, 
а для поэзии я стану как ушиб. 
Вчера был он. Сегодня, завтра, скоро 
я приживусь глазами в сотнях лиц, 
меняя смысл, но не меняя форму, 
как наркоман — меняя только шприц, 
но не наркотик. Я, по сути, тело, 
во мне от бога мало — с ноготок, 
белок на камне — обведите мелом. 
Вчера был он. А завтра будет кто? 
Пишу стихами «я не я», и значит, 
что полость разума, как бездна — в никуда, 
что голова моя, как будто красный мячик, 
взлетает вверх от слабого толчка. 
А я стою. Я тело или фаза, 
но все же чую красной головою, 
как из пяти банальных чувств каркасных 
во мне сейчас рождается шестое.

Живой и мертвый
Я живой, в то же время мертвый. Антиномия в маленькой кухне, 
где прокуренный воздух твердый, как хитин иных насекомых, 
где глаза обретают рамки — или веки болезно пухнут, 
тяжелея огромным словом в поэтической красной коме. 
Я живой. Это в чувстве боли или счастья, в любом мгновении, 
заставляющем резать глотку на стихи или что-то вроде: 
в кровь растертые ноги, бешенство или женщина на коленях, 
все слагается черным месивом в непорочном и чистом «ворде». 
В то же время я мертвый. Грудь моя, поднимая кору земную, 
замирает в одном движении, объявляя себя, как горы. 
А потом бесконечно долго в недвижимости этой зимует, 
вызывая ужас и уксус расщепления в кожных порах. 
Антиномия в маленькой кухне. Сигареты, рвота и водка. 
Грузный профиль свой потом вымочив, наблюдая судьбу инертно, 
я вскрываю грудную клетку — необдуманно, зло и жестко, 
чтобы после реанимации никогда не боятся смерти.

Не творчество
Это уже не творчество, это секс - 
сперва я поэзию, 
после она меня. 
Срез словомыслия, 
вирус, 
психогенез. 
Я бы слез с нее, 
но к чему теперь эта возня. 
У поэзии потная грудь и злое лицо, 
она стонет с матом, 
она меня бьет по щеке. 
Я влюбился бы, но вижу в ней только берцо- 
вую кость, 
на бедре мою смегму 
и злость в рывке. 
Это секс на тахте вселенной, 
это парадокс: 
мир внутри меня обретает форму и плоть, 
оставаясь духом, призраком. 
Он есть пес 
у ноги любовницы, 
горько кривящей рот. 
Я б ушел, 
на прощание сплюнув на простынь век, 
бросив ей на худой живот все свои стихи, 
я б ушел, 
я б нашел жену для иных утех, 
но когда я с ней, мне не нужно уже других.

У меня есть
У меня есть жизнь. Если взять мокрую тряпку 
и стереть с нее пыль, то проявится подобие зверя, 
он скулит, виляет хвостом, но чаще — тявкает, 
разрывая подлобный внутренний мир на время. 
У меня есть время. Не зарекаюсь, но хочется верить, 
что я завтра не сдохну от какой-нибудь нелепой случайности, 
что я выйду живой артерией из любых истерик, 
дотяну до старости. Но это пока уточняется. 
У меня есть плеер, в нем самая громкая музыка, 
чтобы сердце рвалось, чтобы кровь отдавалась молотом 
по вискам, звукодрелью просверливая в них два шлюза, 
как возможную дверь с табличкой на ней «выход в новое». 
У меня читатели — каждый день провожу под ругань, 
каждый мнит себя то ли критиком, то ли цензором. 
У меня друзья. Но чаще у меня подруги, 
что типично в условиях общественной ценности гендера. 
У меня глобальное медленное отчаяние, 
я ищу оплот, но нога уходит в зыбучий - 
это все, что за тридцать с лишним жизнь мне налаяла, 
сколько я ни ходил к ней в грудь, ни просил «не мучай». 
У меня есть шанс на распад не души, а тканей, 
если ангел в ватнике схватит меня за плечо, 
развернет на сто восемьдесят, пристально в зрачки заглянет 
и шепнет откровенно и жутко «парень, ты обречен». 
А еще у меня есть семья, это тоже омут, 
это слово «мы», висящее на кухне в веревке: 
ты подушечками пальцев гладишь экран смартфона, 
я лежу на полу мертвый.

Под ковром
Я бы жил на полу под ковром — там намного тише, 
я бы был египетским богом с головой шакала, 
я рычал бы, 
я рвал бы мясо до больной одышки, 
но я был бы счастлив. 
Был бы счастлив, огромен и жалок. 
Я бы жил под ковром, я бы складывал его на ребра, 
удивляясь запаху пота и запаху пыли, 
в моем тесном желудке жили бы олени и кобры, 
умирая с каждым кругом крови, но все же жили. 
Я бы жил под ковром, по которому проходят ноги, 
на котором оставляет обувь свои поэмы, 
я бы стал ничем — но ничем для многих и многих, 
я бы строил из грязи прообраз своего Эдема. 
Я бы жил на полу под ковром, был бы гол и крепок, 
равнодушен к сущему, слушал бы иные звуки, 
я бы был — я ложусь на пол, я смыкаю веки, 
но приходишь ты. И зачем-то подаешь мне руку.

Условный рефлекс
Все чаще наблюдаю процесс превращения чтения в условный рефлекс. Этакая затейливая метаморфоза бешено плодящегося бездумия. Тексты больше не нуждаются в смысле, они нуждаются в правильных рычагах, в ключевых словах. Достаточно написать «любовь», «мечта», «счастье», «душа» и прочая слабоумная радость в совершенно несвязанных друг с другом предложениях, и пекинесы Павлова с той стороны экрана завиляют хвостом. Им в мозг поступил нужный, правильный сигнал, они довольны, текст одобрен и признан хорошим. Стоит написать «нелюбовь», «хаос», «вой», «выхлопная труба» или «интерсубъективность», и все, в ответ донесется вздох разочарование, где-то удивленно хлопнут ресницы и округлятся милые губки, набегут стада неудовлетворенцев, от переизбытка дури считающих себя то ли литературными критиками, то ли Пилатами всея вселенной. Инфантилизм начнет плакать и проситься к маме на ручки. Люди отвыкают вдумываться, людям достаточно самого поверхностного. Фантика, обложки, скидочного купона или банальной цитатки. Но во всем этом, помимо большой социальной грусти, есть и своя прелесть, поскольку я сам в таких декорациях чувствую себя охренительным гением.

Солонка
Возьми и рассыпь на пороге моем солонку, 
я где-то читал, что соль убивает заразу, 
пиши на дверях: «здесь карантинная зона», 
а после — беги. И лучше бы, если сразу. 
Поскольку разум тоже подвержен музам, 
а музы слишком часто ведомы спросом. 
Наклей на дверях табличку: «перезагрузка. 
входить сюда только на цыпочках. только босо. 
но лучше пройти стороной. обогнуть по флангу. 
и даже не номер дома — забыть весь город.» 
на память возьми мою ярость 
и, может, август, 
лежащий на черном асфальте прекрасно голым. 
Беги, пока носом не хлынут каспийские волны, 
заткнуть это моретеченье не хватит ваты. 
Сейчас же беги, пока я тебя все еще помню, 
ведь кто нам способен сказать, что там будет завтра? 
А так ты хотя бы останешься в этих книгах, 
написанных мной по пьяни (я выпил млечный). 
Беги, дорогая. Прощай. Buenas noches, amigo. 
И может быть так хоть кому-то из нас станет легче.

Кубическая пустота
Кубическая пустота жизни 
попадает тебе за ворот, 
набухает в карманах — все ближе 
к миокарду, к бедрам и ребрам. 
Ты вычерпываешь эту дрянь руками, 
затыкаешь тампонами смыслов, 
разбиваясь в таком действии насмерть - 
в долгом акте зачищения извести, 
накипающей на мироустройстве. 
Ты стоишь на одной из улочек. 
Выхлопные трубы глаз сиротствуют, 
потому что за глазами — сумрачно. 
Выход — выше. Залезаешь на лестницы, 
где пространство вселенной безвизовое. 
Просто стань из секунды месяцем. 
Создай себе идола. 
И умри за него.

Абрау-Дюрсо
Не взирая на шум ракет и на лай собак, 
наблюдая жизнь пресмыкающихся в ю-тубе, 
ты опять гадаешь на обветрившихся губах, 
отрывая полоски кожи — любит? не любит? 
И вкус крови кажется сладким, как райский фрукт, 
как Абрау-Дюрсо из разбитого в хлам стакана. 
Ты хотела бы с кем-то быть, но тошнит от рук, 
ты хотела бы стать понятной, но стала странной. 
Ты стоишь у меня за спиной, когда я пишу, 
ненавидя в моем затылке каждую букву, 
но потом мы вдвоем идем отмокать под душ, 
где из порванных губ твоих возникает чувство. 
Возникает чудо. Потом возникает боль. 
Возникает солнце, земля, возникают звери. 
На шестой минуте творения ты есть бог, 
прижимающийся к груди моей с теплой верой. 
На седьмой минуте творения шум воды 
затихает. Мы снова люди, мы снова тут, 
где от жизнь лишь буквы, лишь ненависть, лишь труды 
и Абрау-Дюрсо с твоих губ у меня во рту.

Колесо обозрения
Однажды я с одной миловидной девчушкой ходил кататься на колесе обосрения. Обозрения, конечно, просто девушка очень сильно боялась высоты и, вместо того, чтобы обозревать, вносила коррективы и новый смысл в название. К чему я сейчас вспоминаю ту прогулку и ту глупую шутку? Да просто жизнь многих людей напоминает мне именно это колесо. Не колесо обозрения, но… Мы боимся перемен. Мы боимся ответственности. Мы боимся принимать взрослые решения. Мы боимся болезней и преступности. Боимся аварий и катастроф. Боимся случайностей и рока. Мы жмуримся, закрываем уши руками, приседаем от страха на корточки, а колесо жизни тем временем продолжает свой ход. Ход, независимый от каких бы то ни было наших переживаний. Неумолимый подъем и следующий за ним неизбежный спуск. Мы по правилам идиотской шутки меняем название собственных жизней. Мы на колесе обосрения. И очень скоро этот аттракцион закончится, для многих из нас так и оставшись видом на грязный пол кабинки и чувством страха в шаге от неба.

Смена парадигм
Существует одна общеизвестная популярная мудрость — «я знаю, что ничего не знаю». Безусловно, донельзя засратая людьми, как и все общеизвестные мудрости. Притянутая за уши к собственным скупеньким жизням и насильно используемая как оправдание хуеты в голове. То бишь долбоебы, не знающие действительно нихрена и не имеющие желания и воли ни к какому личностному росту в рамках познания мира, ловко придумали, как с помощью этой избитой фразы можно приписать себе желанную мудрость, как того требует растущее на укропе и бубликах самомнение. Сразу и задарма, без муторного процесса обучения, чтения и прочих интеллектуальных мук. Но мудрость этой фразы намного глубже. Она в сдвиге личной парадигмы. Она дает этому сдвигу шанс быть. 

То, что у каждого, подчеркиваю — каждого, человека есть своя парадигма — это медицинский факт. Свой взгляд на мир, своя точка зрения, выработанная субъективным жизненным опытом, но сквозь призму которого человек пытается оценить реальность объективную. Беда людей не в наличии этой парадигмы в голове — она неизбежна, как необходимый инструмент для ориентации в окружающем мире и для дальнейшего его познания. Беда даже не в том, что собственное суждение любой человек по умолчанию воспринимает единственно верным и возможным, это тоже естественно. Беда в том, что у многих отсутствует критическое мышление к себе, отсутствует даже крупица сомнения, отсутствует минимальный интерес к чужому взгляду. В боевых условиях планомерной эгоизации общества эта проблема обретает все больший размах. 

Не секрет, что большую часть принимаемых решений и оценок стороннего мы проводим по инерции, исходя из уже имеющейся ментальной модели нашей личности. Вот именно здесь, когда оценка реальности уже произведена, понимание на задворках сознания «я знаю, что ничего не знаю» дает спасительный шанс не ослепнуть и не оглохнуть ко всему вокруг. Шанс на долю мгновения засомневаться в верности собственных выводов, шанс попытаться узнать что-то новое, разобраться в ситуации глубже и полнее. 

Интернет — показательная свалка и вечная склока таких вот парадигм, лишенных главной приправы, простенькой и заезженной мудрости, позволяющей мыслить чуть более пластично. И, может быть, пора о ней вспомнить? Может быть, пора уже выучить и начать использовать не менее общеизвестную и затертую библейскую мудрость о бревне в глазу, по сути своей описывающий тот же метод? Мне кажется, что пары тысяч лет, в принципе, должно было быть достаточно, чтобы понять смысл пары строк. 

А для наглядного примера, для самых быстро догоняющих, кому пары тысяч не хватило, приведу более детальный пример мини-сдвига парадигмы от Стивена Кови: 

«Помню мини-сдвиг парадигмы, испытанный мной одним воскресным утром в Нью- Йоркском метро. Пассажиры спокойно сидели на своих местах — кто читал газету, кто о чем- то думал, кто, прикрыв глаза, отдыхал. Все вокруг было тихо и спокойно. 
Вдруг в вагон вошел мужчина с детьми. Дети так громко кричали, так безобразничали, что атмосфера в вагоне немедленно поменялась. 
Мужчина опустился на сиденье рядом со мной и прикрыл глаза, явно не обращая внимания на то, что происходит вокруг. Дети орали, носились взад-вперед, чем-то кидались, даже хватались за газеты пассажиров. Это было крайне возмутительно. Однако мужчина, сидевший рядом со мной, ничего не предпринимал. 
Невозможно было удержаться от раздражения. Я не мог поверить, что можно быть настолько бесчувственным, чтобы позволять своим детям хулиганить, нисколько на это не реагировать и вести себя так, будто ничего не происходит. Нетрудно было заметить, что все пассажиры вагона испытывали такое же раздражение. Словом, в конце концов я повернулся к нему и сказал, как мне казалось, необычайно спокойно и сдержанно: 
— Сэр, послушайте, ваши дети доставляют беспокойство стольким людям! Не могли бы вы призвать их к порядку? 
Человек посмотрел на меня так, как будто только что очнулся от сна и не понимает, что происходит, и сказал тихо: 
— Ах да, вы правы! Наверное, надо что-то сделать… Мы только что из больницы, где всего час назад умерла их мать. У меня путаются мысли, и, наверное, они тоже не в себе после всего этого. 
Представляете, что я почувствовал в этот момент? Моя парадигма сдвинулась. Внезапно я увидел все совсем иначе, и, увидев все иначе, я стал думать иначе, стал чувствовать иначе, вести себя иначе.» 

Так выпьем же за смену парадигм, друзья, потому что это то, что давно и остро необходимо этому не понимающему и не пытающемуся понять друг друга человечеству, в котором каждый давно уже слышит только себя.

Ружье
Я бы, возможно, поверил тебе, 
что в доме твоем ружье, 
что ты спишь с ним, как другие спят с мужчиной, 
целуешь в дуло, 
ласкаешь пули, 
что каждый вечер 
ты падаешь в вечность, 
нажимая на спусковой. 
Я бы даже поверил твоим лопаткам, 
на которых гуашью нарисованы бабочки, 
и когда ты смеешься — они взлетают, 
обещая вечное лето каждому. 
Я бы поверил твоим спущенным джинсам, 
что ты готова делить себя 
между мной и ружьем, 
потому что бабочки исчезают в ванной, 
объявляя зиму. 
Я бы даже поверил, что мы все еще люди, 
и способны друг к другу — по-человечески, 
если бы не синие потеки гуаши, 
если бы не запах пороха. 
Впрочем, возможно, мы все таки люди, 
но от этого не становится легче - 
мы на три четверти состоим из вранья, 
а мир состоит из нас, 
даже на чашке моей написано «кофе», 
но в ней остывает чай.

Лгущие
Мы останемся лгущими, льнущими друг другу под кожу - 
два горячих тела в одном свитере, забытом дома. 
Прижимаясь все плотней, мы открыткой на столе предположим 
наше псевдосущее, скребущее глаза по живому. 
А потом ты, идущая ощупью губами под сердцем, 
не успев задуматься, что-то горячее вышипишь, 
словно выпишешь имя на бланке, тотчас став совладельцем 
всей животной поэзии, всех ее оборванных крылышек. 
Мы могли бы назвать этот акт прелюдией к сексу, 
но мы знаем — это нечто большее, то есть это емкость 
для еще грядущих, будущих рефлексов, рефлексий, 
не разбросанных пока по двумерным бессмысленным строкам. 
Это мы в квадрате свитера, на жажду умноженные, 
это две неприкуренные через час-четырнадцать вечности. 
Мы останемся тождеством, выпавшим послушно из сложного, 
и убьем друг друга до перемен — для верности.

Экзистенциальный кризис
- Где ты был на выходных? 
В экзистенциальном кризисе. 
Чайная ложечка мерно стукает о стенки чашки — она размешивает сахар, спрашивая меня о выходных. Стук-стук-стук. Я стою у окна и смотрю во тьму, в матово-черный пластилин антиматерии с той стороны. Я смотрю, как в этой тьме медленно проступают, проплывают мимо контуры чего-то громоздкого и огромного. Возможно, в антиматерии живут слоны. Наверное, я убегаю от них. Стук-стук-стук. Кто-то стучится в двери внутреннего космоса. Кто-то желает провернуть ключ в моих веках и войти в пустые комнаты глаз. Хочется открыть окно, зачерпнуть этот невозможный пластилин и слепить из него фигурку. Фигурку женщины с чашкой в руках или фигурку выпотрошенной рыбы. Женщину все же проще, для рыбы мне опять придется бежать по морозу за звездами, чтобы суметь передать ослепшие мертвые глаза. Она спрашивает, где я был. А я все еще не уверен, был ли я на этих выходных. Есть ли я сейчас. Стук-стук-стук. Входите, вытирайте ноги на пороге, не забудьте снять головной убор. Входите, располагайтесь, в этом купе поезда в никуда свободно. 
— Ау, ты меня слышишь вообще? 
— Я был на зимней рыбалке. Ловил налимов в проруби. 
Нет никакого смысла что-то ей объяснять.

Любовник
Она говорит мне: «ты выдающийся любовник». 
Она говорит это не в порыве страсти, когда разум уходит то ли в экстренную эвакуацию, то ли на срочную перезагрузку, а люди превращаются в слюняво пыхтящих, одержимых химией мартышек, нет. Это спокойный взвешенный бытовой вывод за чашечкой кофечая. 
Стоило потратить полжизни на книги и прочую муть, если оценивать тебя все равно будут по твоему мастерству владения членом. Потому что член- это сейчас, это настоящее, это актуальность, это востребованность, это тренд. Это фотки красивых тел на авах и продажа себя с мелких сценок соц.сетей. А книги — это игра в шахматы с вечностью, это отложенный на неизвестный срок бенефит, не выходящий из кавычек. Посмертие. Это не для всех. Не для живущих сегодняшним днем. Поэтому сегодня я для нее выдающийся любовник. Пусть забирает. А все остальное я оставляю для себя.

Собственники
Мы по природе своей собственники. Это определяет наше отношение ко всему. Ты благосклонно принимаешь собственное тело, пусть с некоторой морщинкой комплексов у рта — «могло быть и получше». Принимаешь, пока это твоя собственность. Потом ты отрезаешь волосы, отстригаешь ногти, рассматривая то, что только что было частью тебя, как неприятный мусор. Ты можешь запросто лизнуть свой палец, не прикладывая усилий. Отрежь палец и попробуй лизнуть еще раз, до первого рвотного спазма отвращения к куску мертвечины. Твой палец, перестав быть твоим, попадает в зону отчуждения. Все, чем мы не обладаем и чем не желаем обладать — навсегда в зоне отчуждения. Все превращается в мусор по умолчанию. Части нашего тела. Вещи. Знания. Люди. Зона отчуждения. Грязь. В таком раскладе равнодушие — это самое человечное и гуманное из того, что мы способны предложить миру по ту сторону нашего чувства собственности.

Зажигалка щелкает
Зажигалка щелкает — это почти что музыка, 
это сигнал о побеге, ловимый антеннами 
беспризорных душ, рыскающих по сумеркам, 
а все вокруг говорят, что курить — это вредно. 
Зажигалка щелкает, освещая всегда только нижнюю 
часть лица, намекая тебе на незначимость зрения, 
однако, подчеркивая губы, как нечто бесстыжее, 
но важное в образе будущего поцелуя. 
Зажигалка щелкает, щелкает и ломается - 
так бывает со всем, что светило хотя бы разово. 
Сигарета вернется в пачку и станет матрицей 
виртуального мира, стиховно-голубоглазого. 
Значит, надо бросать курить. 
Потому что в пятницу 
ты уже не узнаешь лица своего на фоточке, 
которую сделала девочка в розовом платьице, 
еще до того, как ты вышел из дома в форточку. 
Если завтра ты встанешь, как вкопанный, споткнувшись о зеркало, 
в той же распахнутой рубашке, под которой океан, 
в той же рубашке, под которой тело берега треснуло, 
просто напиши книгу 
и прочти в ней себя.

Легче дышать
Ты чувствуешь смог, ни черта не похожий на ладан - 
скорее внебрачный ублюдок бензина и гари. 
Ты чувствуешь дым, ты вбираешь в себя эту гадость, 
откашливая легочную испарину. 
На сердце облачность. 
Хочется взять задвижку, 
повесить на дверь, 
и долго стоять, зажмурившись. 
По сердцу с каждой потерей проходит вспышка, 
и пахнет гарью, 
и дым все плотней над пустошью 
упавшего тела, 
на длани годов распростертого. 
Ты хочешь сорваться в крики, 
но вместо этого 
вдыхаешь воздух со вкусом горело-спертого, 
подписывая вердикты собственной смертности. 
Потом тишина. 
Она в уши кричит, как в рупор, 
а впрочем, теперь ты не слышишь уже ни шиша. 
Но я не пойму, кто сказал тебе эту глупость - 
как будто на небе тебе будет легче дышать.

Виртуальный город
Максимум, чего ты способен добиться, 
живя в цветном виртуальном городе, 
это гербария точек на собственной ладони, 
точек, которыми все сказано. 
Или гордости за геометрию собственного кадыка, 
чья сексуальность вырастает пропорционально одиночеству, 
спрятанному в маленьких стеклах очков, 
в разбитой оптике 
на носу женщин-канатоходцев, 
отстраненно наблюдающих жизнь с балкона. 
Еще ты, пожалуй, можешь собрать органику, 
проступающую масляными пятнами на твоей рубахе, 
и показывать ее за деньги каждому желающему, 
потому что физическое-желающее на гребне моды. 
Ты можешь добиться секса на три минуты, 
добиться диагноза 
или добить себя водкой, 
состоящей из пикселей. 
Ты можешь. 
Добиться многого немыслимого, 
потому что мыслить о такого рода вещах тошно. 
Ты можешь добиться, забыться, забиться и сдаться, 
потом закурить, 
прижимая к опухшему разуму 
коленные чашечки с теплым и пряным чаем, 
вспоминая кадры из фильмов — в них все иначе. 
В конце концов, ты можешь не думать об этом 
и просто висеть на стене абстрактной эротикой 
в виртуальном городе инфантильных бабушек, 
путающих гениальность с гениталиями.

Ты давал названия
Ты когда-то давал названия, 
всему, что попало в зрение, 
ты видел твердо-кирпичное, 
говорил: «Твое имя — стена». 
Система определения 
помогала нащупать важное, 
но чаще давала ложное 
представление обо всем. 
И сейчас, когда вечер бесится 
в капиллярах, в паху и в форточке, 
ты как будто все грани выбросил, 
ты как будто забыл слова. 
В этом вся гениальность женщины -
рядом с ней понимаешь заново, 
все, что знал до ее явления. 
Начинаешь себя с нуля. 
В этом вся гениальность женщины -
в ее мудрости, сумасшествии, 
в ее шествии по молочному 
позвоночнику твоих сил. 
Закрывай все чертовы форточки, 
выключай телефон и зрение, 
становись жемчужным и мускусным, 
покрывайся влагой, как листьями, 
распластавшись на теле женщины, 
как на прочном материке, 
однажды тобой открытым, 
но не названным никогда.

На треть
Посмотри, я уже на треть перемешан с тьмой, 
я лежу на земле, и она подо мной прекрасна, 
и она подо мной горяча, 
и она подо мной 
похотлива, как муза, сотканная из гласных, 
как любовница, не стесняясь лопаток вширь, 
она пахнет дождем и снегом, как пахнут люди 
чем-то резким, едким, похожим на нашатырь, 
чем-то острым, красным, закисшим у них в сосудах. 
Посмотри, я на треть бездонен, на треть провал 
в самый темный подъезд, в самый томный эскиз разрухи. 
Я лежу на земле — все послал и на всех плевал, 
я лежу на земле, и по мне проползают мухи. 
Посмотри, я на треть, я так жадно желаю ночь, 
вытекающую из глаз трафаретной пленкой, 
вырезающую на земле разновидность почв 
из песка и пепла, из соли и из заслонок. 
Я лежу на земле. 
Если сможешь — тогда освой 
беспросветный мрак, 
тот, которым я весь напичкан. 
Посмотри, я уже на треть перемешан тьмой, 
но ты чиркаешь, 
чиркаешь, 
чиркаешь, 
чиркаешь спичкой.

Разница в росте
Между нами разница в росте. 
Так просто — поступь 
по отвесной стене до самой моей макушки 
для тебя сродни движению кометы в место, 
где кометы сгорают, как нечто по-детски плюшевое. 
Но ты тянешься. 
Ты встаешь босиком на бордюры, 
ты встаешь босиком на свои огромные замыслы, 
ты выпячиваешь из-под ребер белковые заводи 
прочных чувств, упираясь ими в асфальт и камни. 
Изгибаешься богомолом почти по-творчески, 
разуваясь вмиг до зеленой эко-эротики. 
До моей макушки — ладонь исполина язычества, 
а тебе все кажется — хватит лишь встать на цыпочки. 
Между нами разница в росте, но это лечится, 
и ты тянешь трубочкой губы, 
ты тянешь руки, 
и ты тянешь скользкие жилы, 
влажное жало, 
ты тянешь себя до «стать со мной наравне», 
чтобы дотянуться до первого поцелуя.

Одержимость
Люди одержимы. Нет, не в метафорическом смысле слова, а скорее ближе к религиозному. Люди одержимы популярностью. Такое чувство, что надо всем интернетом довлеет некий злой гений, дьявольский дух. Если сравнивать происходящие с фильмами об экзорцизмах, то все симптомы совершенно явственны: люди говорят на незнакомых языках, вбивая родной в переводчики. За этим стоит наркотическая тяга к популярности, привлечению внимания. Люди говорят о вещах, в которых сами — ни зги, помогают гугл и википедия. Снова за этим слышен смех того же беса. Люди ведут себя крайне странно, чтобы казаться оригинальными. То есть в сумме мы имеем стандартный набор классического одержимого — фейковые чудеса, обилие чужеродных знаний, вывернутая на 180 градусов голова ради визуального эффекта. Хочется взять молитвенник и начать изгонять чертей. Потому что люди одержимы. Домохозяйки фотографируют приготовленный вечером обед и приготовленных наспех новорожденных, выкладывают в социальных сетях, соревнуясь между собой в количестве репостов. Все повально занимаются всеми видами творчества или духовных практик. Каждый стремится заполнить собой максимальный объем эфирного пространства. Любой человек становится товаром, который необходимо внедрить как можно большему количеству других людей, по сути своей таких же товаров. Взаимоотношения сменились взаиморынком. Отдельные представители сетевых обитателей находят в себе смелость бороться с силами ада. Они становятся своеобразными виртуальными супергероями, людьми, преодолевшими самих себя, мужественно отказавшихся от урожая лайков и репостов, они по праву начинают гордиться собственной стойкостью и неподкупностью. То есть то, что еще недавно было нормальным человеческим качеством — теперь победа и повод для гордости. Чувствуете подвох? Я чувствую. 

Собственно, это была преамбула, теперь перейду к фабуле. Когда общество одержимо, священников на всех решительно не хватает — многие из них уже сами поддались искусу, остается только одно — гармонично адаптироваться к среде. Поэтому я расскажу о самых часто встречающихся подвидах этой дьявольщины в качестве инструкции к применению. Итак, существует три уровня привлечения популярности к себе, три вида бесноватых людей. 

Вид первый. Фактический полип. 

Самый первый уровень, как обычно, является самым простейшим и в связи с этим самым распространенным. Он затягивает в себя основную массу интернет-обитателей. Их поведение предельно банально и основано на самом линейном одноходовом эгоизме. Они привлекают к себе внимание фактическими данными своей жизни, выставляя и публикуя своего рода подробное описание продукта. Место работы, фотографии путешествий, детей, ужинов, селфи. Они пишут про свои упругие сиси (про девочек) или увесистые писи (про мальчиков). Они выдают полный перечень любых фактов о себе — от разбитой коленки в возрасте пяти лет до приснившегося вчера сна. Самые скрытные из них тащат в свои блоги чужой стафф, делая это якобы для себя, но на деле никогда не возвращаясь к выложенному, и занимают собой все возможные стены комментариев на сторонних страницах, как урожайные поля чужого внимания. С этим щедрым изобилием пытаются налипнуть на соседних млекопитающих и обрести этим искомую популярность. То есть десять лайков под фоточкой рандомного атрибута жизни или два репоста под ежедневной исповедью вроде «поел, поспал, сходил в спортзал, люблю сиреневый цвет, занимаюсь йогой или мы сегодня измазались кашкой». Способ простой, всем понятный, но малоэффективный в среде, где каждый говорит только о себе, слышит только себя и где каждому интересен только он сам. 

Вид второй. Хитрожопые манипуляторы. 

Это форма достижения популярности уже сложнее, потому что требует усилия, но тем не менее тоже широко распространена. Ее адепты не рассказывают о себе напрямую, а делятся своими умозаключениями о тех или иных явлениях и событиях. Изредка их даже бывает интересно послушать, хотя в большинстве случаев их мысли можно прочесть на любом сайте популярных цитат и изречений. Или, в более конкретизированных или канонизированных случаях, на любом сайте, связанном со спецификой образа, будь то форум магов, спортивная лента или сообщество зоофилов-вегетарианцев. Эти товарищи умеют привлекать к себе больше внимания, потому что первому типу фактических полипов мнится в них некая философская глубина. При этом отсутствие прямого навязывания фактов биографии подкупает простодумающих наблюдателей. Этот вид опаснее, но все же уступает третьему, самому коварному виду. 

Вид третий. Божественные вниматели. 

Самый сложный путь, но самый благодатный. У людей третьего вида на лице всегда мягкая, заинтересованная улыбка и мудрый взгляд, такие люди редки. О себе они чаще всего молчат, но бесподобно умеют слушать. Не просто слушать, а слушать внимательно, с интересом, вовремя вставляя в ход монолога собеседника нужные зацепки. Их любят все. Они находят время на каждого. К ним молниеносно стекаются представители как первого, так и второго видов, обретшие в их лице своего слушателя-зрителя. Самое тяжелое в такой форме добычи популярности — это сделать убедительный вид интереса так, чтобы тебе действительно поверили. И вся лавина человеческого невыговоренного эгоизма, сметая хилые преграды, разливается у ног. На тебя теперь с надеждой и верой смотрит каждый, ведущий свой бесконечный монолог о себе, то есть почти все. Победа. при любом божественном поднятие брови слышится звук разрываемой прочной ткани — это эфир трескается от обилия лайков и восторгов. Ты самая яркая из звезд. 

Собственно, это все. Да, мы помним, есть те, кто не поддался влиянию сатаны. Как ни странно, такие люди все еще есть. Если кто-нибудь из вас, героев нашего времени, слышит меня, хитрожопого манипулятора, то я жму вам руку. Вы молодцы. Горжусь вами. Горжусь в вас тем, что не должно быть поводом для гордости, но стало им. За сим откланиваюсь, пойду, окроплю себя святой водой. Так, на всякий случай.

Одержимость
Люди одержимы. Нет, не в метафорическом смысле слова, а скорее ближе к религиозному. Люди одержимы популярностью. Такое чувство, что надо всем интернетом довлеет некий злой гений, дьявольский дух. Если сравнивать происходящие с фильмами об экзорцизмах, то все симптомы совершенно явственны: люди говорят на незнакомых языках, вбивая родной в переводчики. За этим стоит наркотическая тяга к популярности, привлечению внимания. Люди говорят о вещах, в которых сами — ни зги, помогают гугл и википедия. Снова за этим слышен смех того же беса. Люди ведут себя крайне странно, чтобы казаться оригинальными. То есть в сумме мы имеем стандартный набор классического одержимого — фейковые чудеса, обилие чужеродных знаний, вывернутая на 180 градусов голова ради визуального эффекта. Хочется взять молитвенник и начать изгонять чертей. Потому что люди одержимы. Домохозяйки фотографируют приготовленный вечером обед и приготовленных наспех новорожденных, выкладывают в социальных сетях, соревнуясь между собой в количестве репостов. Все повально занимаются всеми видами творчества или духовных практик. Каждый стремится заполнить собой максимальный объем эфирного пространства. Любой человек становится товаром, который необходимо внедрить как можно большему количеству других людей, по сути своей таких же товаров. Взаимоотношения сменились взаиморынком. Отдельные представители сетевых обитателей находят в себе смелость бороться с силами ада. Они становятся своеобразными виртуальными супергероями, людьми, преодолевшими самих себя, мужественно отказавшихся от урожая лайков и репостов, они по праву начинают гордиться собственной стойкостью и неподкупностью. То есть то, что еще недавно было нормальным человеческим качеством — теперь победа и повод для гордости. Чувствуете подвох? Я чувствую. 

Собственно, это была преамбула, теперь перейду к фабуле. Когда общество одержимо, священников на всех решительно не хватает — многие из них уже сами поддались искусу, остается только одно — гармонично адаптироваться к среде. Поэтому я расскажу о самых часто встречающихся подвидах этой дьявольщины в качестве инструкции к применению. Итак, существует три уровня привлечения популярности к себе, три вида бесноватых людей. 

Вид первый. Фактический полип. 

Самый первый уровень, как обычно, является самым простейшим и в связи с этим самым распространенным. Он затягивает в себя основную массу интернет-обитателей. Их поведение предельно банально и основано на самом линейном одноходовом эгоизме. Они привлекают к себе внимание фактическими данными своей жизни, выставляя и публикуя своего рода подробное описание продукта. Место работы, фотографии путешествий, детей, ужинов, селфи. Они пишут про свои упругие сиси (про девочек) или увесистые писи (про мальчиков). Они выдают полный перечень любых фактов о себе — от разбитой коленки в возрасте пяти лет до приснившегося вчера сна. Самые скрытные из них тащат в свои блоги чужой стафф, делая это якобы для себя, но на деле никогда не возвращаясь к выложенному, и занимают собой все возможные стены комментариев на сторонних страницах, как урожайные поля чужого внимания. С этим щедрым изобилием пытаются налипнуть на соседних млекопитающих и обрести этим искомую популярность. То есть десять лайков под фоточкой рандомного атрибута жизни или два репоста под ежедневной исповедью вроде «поел, поспал, сходил в спортзал, люблю сиреневый цвет, занимаюсь йогой или мы сегодня измазались кашкой». Способ простой, всем понятный, но малоэффективный в среде, где каждый говорит только о себе, слышит только себя и где каждому интересен только он сам. 

Вид второй. Хитрожопые манипуляторы. 

Это форма достижения популярности уже сложнее, потому что требует усилия, но тем не менее тоже широко распространена. Ее адепты не рассказывают о себе напрямую, а делятся своими умозаключениями о тех или иных явлениях и событиях. Изредка их даже бывает интересно послушать, хотя в большинстве случаев их мысли можно прочесть на любом сайте популярных цитат и изречений. Или, в более конкретизированных или канонизированных случаях, на любом сайте, связанном со спецификой образа, будь то форум магов, спортивная лента или сообщество зоофилов-вегетарианцев. Эти товарищи умеют привлекать к себе больше внимания, потому что первому типу фактических полипов мнится в них некая философская глубина. При этом отсутствие прямого навязывания фактов биографии подкупает простодумающих наблюдателей. Этот вид опаснее, но все же уступает третьему, самому коварному виду. 

Вид третий. Божественные вниматели. 

Самый сложный путь, но самый благодатный. У людей третьего вида на лице всегда мягкая, заинтересованная улыбка и мудрый взгляд, такие люди редки. О себе они чаще всего молчат, но бесподобно умеют слушать. Не просто слушать, а слушать внимательно, с интересом, вовремя вставляя в ход монолога собеседника нужные зацепки. Их любят все. Они находят время на каждого. К ним молниеносно стекаются представители как первого, так и второго видов, обретшие в их лице своего слушателя-зрителя. Самое тяжелое в такой форме добычи популярности — это сделать убедительный вид интереса так, чтобы тебе действительно поверили. И вся лавина человеческого невыговоренного эгоизма, сметая хилые преграды, разливается у ног. На тебя теперь с надеждой и верой смотрит каждый, ведущий свой бесконечный монолог о себе, то есть почти все. Победа. при любом божественном поднятие брови слышится звук разрываемой прочной ткани — это эфир трескается от обилия лайков и восторгов. Ты самая яркая из звезд. 

Собственно, это все. Да, мы помним, есть те, кто не поддался влиянию сатаны. Как ни странно, такие люди все еще есть. Если кто-нибудь из вас, героев нашего времени, слышит меня, хитрожопого манипулятора, то я жму вам руку. Вы молодцы. Горжусь вами. Горжусь в вас тем, что не должно быть поводом для гордости, но стало им. За сим откланиваюсь, пойду, окроплю себя святой водой. Так, на всякий случай.
Александр Ноитов

Врачеватели
Чтобы лишний раз не насиловать своим текстом глаза читателя и не растягивать чрезмерно извилину типичных хомячков, вмещу мысль, которую хочу озвучить, в конкретный пример. Каждый читатель при желании сам сможет провести параллели на любую отрасль человеческой деятельности и прийти к самостоятельным выводам. 
Примером возьму явление, знакомое всем — если не на собственном опыте, то по рассказам знакомых очевидцев. Явление сегодня распространенное и пользующееся популярностью. Явление миру всяческих шарлатанов-врачевателей, шаманов, экстрасенсов и прочих монохромных, черно-белых знахарей, которые за определенную сумму обещают излечить пациента от любого недомогания, будь то простатит, одышка или фамильное серебро. Как только очередная жертва, обнадеженная возможным чудом, этакой волшебной панацеей, не требующей никаких личных усилий или неприятных процедур, терпит логичный крах, начинается ругань. Если прислушаться — эту ругань слышно везде. Ругань женщин с лишним весом, которым было проще опоясаться сплетенным в новолуние укропом, чем заняться спортом, ругань стареющих мужчин, которые не смогли присунуть молоденькой девице, не смотря на перепелиное яйцо, сваренное в моче быка и сунутое накануне в карман, и, увы, ругань действительно обреченных, согласных верить каждому, чтобы сохранить хотя бы иллюзию выбора, но таковых обычно в меньшинстве. 
Я слушаю ругань. Просто слушаю. Шарлатаны плохие. Не спорю, они плохие. Шарлатаны меня обманули. Обманули, они плохие, мы помним. Вот же развелось! Действительно, развелось. В огромном количестве. Я слушаю ругань, я жду исхода мысли. Почему развелось? В чем корень проблемы, в какой плоскости лежит эта гнойная язва общества? В шарлатанах, которые пользуются нашей глупостью? Или в нас, не способных отличить шарлатана от врача, в нас, вечно ищущих безболезненного решения собственных проблем, не утруждающего ни ум, ни тело? Спрос всегда рождает предложение, а ругань всегда находит адресата. И всегда — не себя. Но если внимательно присмотреться, если посмотреть честно, нет ли нашей вины в том, что еще один спрос породил свое совершенно логичное предложение? Разве в обществе, склонном к мракобесию, не должны появляться лже-чудотворцы? Разве в обществе, не читающем книг, не должны появляться пласты графомании? Разве в обществе, упростившим собственное мышление до амебного, сводящего свою жизнь к возможному минимуму интеллектуального-физического-духовного напряжения, не должны появляться те, кто на этом паразитирует? И кто в итоге опаснее? Мы с нашим пассивным распадом мышления? Или те, кто этим пользуется?
Это логика
Это логика, детка. 
Смотри, научу: 
на бедре твоем строю я царство, 
эпохальность дворцов и ничтожность лачуг. 
На бедре твоем слева направо 
моя жизнь. 
Это то, что из сложенных нас, 
сложных нас 
я дарю тебе, детка. 
Но когда ты плюешь в мои уши маразм, 
мне логичнее быть пьяным в стельку. 
Мне логичнее не возвращаться домой, 
мне логичнее выйти на трассу 
и под музыку шин петь свой заупокой, 
мне логичней наотмашь и сразу. 
Потому что из нас прорастают глаза 
с едким прищуром, в поисках, кто здесь 
виноват. 
Впрочем, это, конечно же, я. 
Это некий межличностный кодекс. 
Я виновен. Я враг. Или шут. Все одно. 
Я хозяин, и я же ведомый. 
На бедре твоем царство, оно взведено, 
как курок в лоб последнего дома. 
Все, что было когда-то, мы до кирпича 
разломали. До дна, до цемента. 
Это логика, детка. И поздно кричать 
в мою спину, как будто бы в стену.

Ты не похожа
Ты не похожа на тех, кого я знал раньше, 
на всех людей, смотрящих свой телевизор 
или слушающих радио в машинах на платных стоянках, 
или просто людей, читающих вечером книги. 
Ты стоишь на полу и смотришь себе на ноги, 
а потом считаешь шаги — так ты чувствуешь плоскость, 
так ты чувствуешь вещи — телом. 
И это больно, 
потому что все, что мы знаем — навеки с нами. 
Я читаю тебе стихи. 
С конца. 
Так намного проще. 
Я читаю их наизусть, не помня ни слова. 
Ты смеешься и шепчешь: мы с тобой деепричастны. 
Ты смеешься. 
Стоишь на полу. 
Ты не носишь обувь. 
Ты не носишь свитер, куртку, шарф или шляпу, 
ты не носишь мысли, 
ты даже не носишь чувства, 
ты не носишь веру в Христа, 
в просветление, 
в Будду, 
в Аллаха, 
в арийцев, 
в науку, 
в пришествие, 
в конец света, 
в НЛО над старым Стоунхенджем, 
в падение цен в Эльдорадо 
и обезжиренное молоко. 
Ты не носишь обувь и не выносишь ложь. 
Ты. 
Не. 
Похожа. 
Со своей замысловатой прострацией, 
демонстрацией водопоев в выемках ключиц, 
оранжевым многоточием пигментации возле уха, 
экранизацией внутренней глубины в глазах, 
дирижерской артикуляцией над грудой разбитых ваз 
или грудой разбитых нас, 
и ставшая вечным двигателем моей сублимации. 
Ты не похожа. 
Ты ударная установка, 
отбивающая ритм всего, о чем я когда-либо слышал, 
отхлопывающая аплодисменты тишины, 
отстукивающая дождь и гром, 
клацанье зубов спящего в каждом зверя, 
перестук компьютерных клавиш 
в миллионах жилых домов 
или мерное падение пыли в домах опустевших. 
Отмеряющая тиканье часов, 
по желобу которых стекает моя жизнь, 
так же превращаясь в единственный стук, 
сжатый, 
безумный, 
страшный. 
И я знаю, что он напоминает: 
молоток. 
Лот такой-то. 
Продано.

Аммиак
Я не хочу знать твоего имени. 
Когда я спрошу, скажи, что оно синего цвета и пахнет аммиаком. 
Я не хочу знать твоего возраста. 
Я не хочу привязывать тебя к числам или к гороскопу, 
я лучше привяжу тебя к спинке кровати. 
Твоя левая рука в ремнях будет рукой водолея, 
но глаза будут выдавать скорпиона. 
Я хочу, чтобы наш секс был как прием антибиотиков, 
стал необходимостью больного сознания, 
раздробленного на пальцы и зубы, 
на влажное и теплое. 
Я не хочу читать твое творчество 
и не хочу, чтобы ты читала мое, 
пусть все это останется за кадром, 
сохраняя какую-то иллюзию загадочности, 
так, словно мы нарисованы друг у друга на скулах, 
но пока сами того не знаем. 
Я не хочу знать никаких параметров, 
превращающих тебя в геометрию - 
овал, треугольник, вес, диаметр, 
абстрактный кубизм на белом холсте моих рук. 
Я не хочу знать о тебе ничего. 
Но вместе с тем неизбежно знаю.
Не раскрывай душу
Никогда не раскрывай мне душу, все, что ты скажешь, будет использовано против тебя. Ты приходишь ко мне с историями своей жизни, они кажутся тебе действительно интересными. А я кажусь внимательным слушателем, которых очень недостает в обществе, где каждый ведом жаждой рассказать о себе, не слыша больше никого. Ты приходишь и рассказываешь, как в юности подвергался насилию — кто-то лапал тебя за школой или в полутемной квартире. Ты рассказываешь, какие следы оставило в тебе это мелкое по сути происшествие, показываешь мне стержни глубинной боли, пропоровшие разум на много лет вперед. Ты рассказываешь мне о нелюбимом муже, равнодушно проходящем мимо и уже давно не пытающемся разобраться в гротескном нагромождении бредней, которые зовешь своим внутренним миром. О стервозной жене, застуканной в интимной связи с твоим же приятелем или ежедневно высмеивающей твои слабости. О детях, работе, учебе, домашних животных, домах, машинах или о летнем парке со спящим на скамейке бомжом. Ты рассказываешь мне всю свою невзрачную жизнь, потому что это единственное, что есть у тебя. Единственное, а значит самое значимое, самое интересное, то, чем обязательно надо поделиться с другими. Я внимательно слушаю, а потом пишу. Я готов рассказать твою историю всем, ты же не против? Ты никогда не против. До тех пор, пока не прочтешь эту историю. Обросшую творческой сублимацией, анатомическими деталями, пошлыми подробностями и прочей художественной дрянью, которая должна сделать твою историю действительно интересной для кого-то, кроме тебя. Несколько абзацев печатного текста — это своего рода именное приглашение. Я открываю для тебя двери в личный ад, ты читаешь о потных руках на одежде за школой, воспоминания толкают тебя обратно — в то время и место, но за руками начинается то, что так пугало тебя. То, чего не было. А теперь есть. Теперь это полноправная реальность. Твое новое прошлое. Твоя новая жизнь, которую ты в жалости к себе отныне и навсегда будешь помнить именно такой.

Контур отчуждения
Для чего мне ты, если я могу встречаться с друзьями в полутемных барах, обсуждать все подряд и смотреть на раздевающихся улыбчивых стриптизерш? Зачем мне ты, если я могу плясать на обочине шоссе с початой бутылкой чего-нибудь покрепче под аккомпанемент гитарного соло в наушниках? Зачем мне ты, если любая, даже самая паршивая жизнь — чуть веселее смерти? Зачем мне ты, если каждый мужчина немного язычник, проходящий мимо идолов, богинь и алтарей собственных устаревающих принципов? Для чего мне ты, когда так легко материться и смеяться, в который раз обещая себе начать жизнь заново? Зачем? Готовить ужин, к которому я никогда не успеваю? Гладить белые рубашки, которые я никогда не ношу? Или чтобы я чувствовал себя любимым и нужным, когда небо стремительно валится на голову, потому что я забыл, что оно держалось на мне? Задаю множество вопросов — себе, тебе, всем подряд, мелом очерчивая вокруг себя диаметр личного. Круг, за который никто не должен ступить. Белый контур тела, лежащего на лобовом стекле остановившейся в глуши машины, тела, сосущего сигарету и бессмысленно пялящегося в ночное никуда. Белый непримиримый контур моего отчуждения, который ты, внимательно выслушав все бессмысленные вопросы, молча стираешь ладонью, садясь рядом.
В точку
Мы сжимаемся в точку. 
Смотри — мы все меньше и меньше. 
Мы сжимаемся до: 
двух физических схем в темноте, 
двух усмешек, 
двух вех или вешек, уже отболевших. 
Мы сжимаемся в 
или между 
бессмысленных стен, 
между дней, коридоров, металлов, химических связей, 
парадоксов ума и застиранных стареньких штор. 
Мы стоим, 
говорим, 
повторяем друг друга бессвязно, 
исступленно целуем друг друга - 
по горло в ничто. 
Мы пока что стоим, 
но сжимаемся в пик, в перигелий, 
в безусловную значимость нас в центре черной дыры. 
Мы пока что стоим, но себя на ничтожное делим, 
получая в примере итоговый 
тяговый 
срыв. 
Что-то давит из окон, из стен - 
нас все меньше и меньше. 
Растворяется звук поцелуев под запах котлет 
из соседской квартиры, 
соседних прозрачий и бешенств, 
из соседнего мира. 
И, кажется, нас больше нет.

Женщина-самшит
Мне нравятся женщины из твердых древесных пород. Скажем, ильм или самшит. Да, самшит подойдет, из этой древесины получаются изысканные шахматные фигуры. Женщина-самшит — белая королева на черной клетке доски. Мне нравятся женщины, к которым прочно привязалось шипящее из-за спины, полускрытое прозвище «бревно». Все эти глупые люди словно бы забыли, как прекрасно и яростно горит дерево. Забыли то, что безумные костры поднимаются именно над бревнами. И сегодня такая женщина со мной. Она испытывает ко мне не любовь, не вожделение, это скорее своего рода аддикция. Полноценная зависимость со всеми вытекающими: стеклянные блестящие глаза со слегка расширенными зрачками, едва заметно трясущиеся руки и завтрашняя неизбежная просьба «позвони мне». Женщина-самшит, подрубленная под основание, под корень, уже накренившаяся, уже падающая. И меня вполне устраивает такой расклад. Потому что я хочу ее. Хочу банальной копуляции здесь и сейчас, без лишних моральных аспектов. Но моральные аспекты нужны ей, она с детства посеяла в себе эту систему ухаживаний и продолжала растить всю свою осознанную жизнь. Книги, телек, интернет, социальный круг — все учило ее жить правильно. Правильно любить и правильно трахаться. Ей это нужно. Поэтому я начинаю ритуал ухаживаний. Я угощаю ее ужином, я рассказываю ей шутки и делюсь мыслями, я все дальше отдаляюсь от ясного и простого природного мира инстинктов в сложные лабиринты человеческих отношений. Это не важно, что рассказывая о своем взгляде на современное устройство общества, превратившего всех нас в бесконечно одиноких, не нужных друг другу людей, я пялюсь ей на грудь. Это не важно, что порицая рыночно-бухгалтерскую культуру рационализма 21 века, в которой все больше вычеркиваемый человек превращается в квинтэссенцию стрессов, депрессий, самоубийств и разных способов побега от реальности — от алкоголя от интернет-зависимости, я представляю ее голой с раскинутыми ногами. Важно не это, важно то, что именно она, эта женщина-самшит, своими идиотскими моральными принципами переступая мои равнодушные инстинкты, снова заставляет меня говорить. Заставляет еще раз остаться человеком.

Бритва
Возьми бритву и вскрой себе… Нет, не вены, конечно же. 
Вскрой брюшную полость, достань из нее провода, 
подключи к сети и смотри монохромную женщину 
на гравюре пикселей собственного бедра. 
Доведи себя до абсурда, до жатвы разума, 
чтобы выбить дух из рутины картонных дней, 
постелить его на ночной вековой алмазности 
и ощупать жизнь по оставшейся в ней стерне. 
Лучше так, руками, по локоть в дерьме и копоти, 
лучше так, до крови стирая о камни бок, 
чем в покорном опыте, выведенном из шепота 
разномастных СМИ с разночтением между ног. 
Но запомни главное — к самому сердцу сущего, 
где пределен мир, не ведет ни один лабиринт, 
просто режь диафрагму фальши с последним мужеством. 
Я дарю тебе бритву. 
И можешь не благодарить.

Чучело
Мы вымираем. Поколение за поколением мы вымираем снова и снова. Мы вымираем в глазах друг друга, раздробившись на частность мнения, мы начинаем чувствовать себя единственным выжившим среди живых покойников. Трешовый зомбиапокалипсис каждый день в прямом эфире. Человеческие отношения становятся похожи на таксидермию, ты пытаешься сделать из собеседника чучело, которое будет тебе хотя бы отдаленно напоминать то, что ты сам считаешь «настоящей жизнью», ты спиртуешь его мышление, ставишь на каркас своих истин и набиваешь паклей собственной правоты. Но единственное, что объединяет мертвую и живую тварь — это острота клыков. Даже если твоя шкура разлагается, а в грудной клетке копошатся опарыши, твои зубы остаются острыми. Словно бы это главное, что заложено в нас. Словно бы мы были рождены только для того, чтобы уметь рвать друг друга в клочья, набивая чучело из останков поверженной жертвы. Словно бы это все, что у нас есть, все, на что мы действительно способны. Крепкие заточенные клыки, лежащие в куче гниющего мяса. Словно бы это и есть мы. К сожалению, подавляющее большинство людей так и не смогло убедить меня в обратном.

Родной иллюзион
Ты умеешь одно — просыпаться утром, пить свой черный, как космос, кофе,
намечать дела на грядущий день, материться литературно,
надевать рубашку, бросая в карманы агностику философий,
приходить на работу в свой белый офис и оттачивать инэмури,
чтобы выбить право на два вечерних свободных, как смерть, часа,
а потом растеряться, впадая в транс и не зная, что с ними делать:
то ли мутную голову сонно об чьи-то книги себе чесать,
то ли снова в сексе искать предел своему и чужому телу. 
Но не знать, не знать, для чего ты дан, для чего тебе ты на время
полноценной жизни, не вставшей в трафик, без родного иллюзиона.
Засыпаешь быстро, чтобы завтра утром, обтекаемый в мире всеми,
по привычному руслу пойти на работу
и выдохнуть облегченно.

Мир совершенных людей
Мы слишком много раздражаемся друг на друга. Нас слишком бесят чужие претензии на правоту. Все эти незнакомые полоумные люди, знатоки всего на свете. Критики искусства, медики, фармацевты, политики, психологи, ученые, священники, мистики и далее по списку — в одном флаконе. Они приходят к нам и высказывают свое авторитетное мнение о нашей профессиональной деятельности, какой бы она ни была. Потом они идут высказывать то же авторитетное мнение к другим людям других профессий. Они знают все. Они разбираются во всем. Идеальные люди. Всеведующие. Гении. Небожители. 

Так вот, мне кажется, что мы слишком много раздражаемся. Ведь нам выпала великая честь жить в мире совершенных людей. Разве это не повод для радости? Идеальный мир революционных киборгов со встроенным в мозг компьютером невиданной доселе мощности. Больше не нужно годами осваивать материал, приобретать навык. Теперь можно быть всем сразу. Просто быть. Без усилий. Без труда. Труд — устаревший рудимент. Это ведь давняя мечта человека — быть всем сразу. И жрец, и жнец, и на дуде игрец. И чтобы все сразу, даром и без капли пота, без единой ночи или дня, проведенных в усердном медленном понимании. Мы достигли будущего, к которому стремились. Вокруг нас — наш идеал. Абсолютный человек.

Да, мне кажется, что мы слишком много раздражаемся. Мы портим этот мир, пришедший к своему апогею, к финальной точке развития. Мы, раздраженные, жалующиеся, недовольные, ворчащие, плющие и ругающие мир. Мы, не способные знать всего, достигшие каких-то скромных достижений всего в одной жалкой области деятельности. Мы нарушаем иддилию. Мы пережиток прошлого. Мы должны уступить место новому непогрешимому миру. Нас нужно расстрелять. Меня. И тебя, детка. 

Впрочем, есть еще шанс на спасение, на адаптацию, на ассимиляцию. Достаточно просто иметь авторитетное мнение обо всем и высказывать его везде. Ты еще можешь спасти себя. Наверное, можешь. Хотя… Что-то есть в тебе, что не дает стать всезнающим киборгом. Что-то, что мешает тебе стать Богом. Что-то, что вызывает во мне симпатию, чувство единства, побратимства. Прости, детка, я ошибся. Ты прочла слишком много книг, ты узнала слишком много людей, ты слишком долго учила жизнь всерьез, чтобы уже никогда не поверить в свое совершенство. Ты не сможешь спасти себя, ты не сможешь спасти никого. Слишком поздно.

Вавилон
Вавилон падет через пять часов,
наш картонный дом превратится в пласт
исторический, как культурный сток
для потомков, ставящих в рамку нас,
где мы будем плоскими, как пейзаж.
Фотокарточки с видом былых страстей
или пиксели с матом — на треть монтаж.
Вавилон падет. Это тем страшней,
что оставит после себя руду,
химикаты лжи и металлы стен,
из которых к небу, до дряни вздут,
поднимался недоразумный член.
Это то, что мы здесь оставим вам,
Это то, чем мы расписали жизнь.
Вавилон эпохи — всего лишь шрам,
остающийся от лихой вожжи.
Вавилон падет. Он почти прошел.
Значит к черту все, режь из тела сыр
Или ящик водки тащи на стол - 
это только наш валтасаров пир.
Вавилон падет. С ним падем и мы,
потому что мы — это тот же прах,
потому что мы — прототип чумы.
Вавилон падет. Что ж… Давно пора.

Черные женщины
Я выбираю себе женщин. Некоторые из них наивно полагают, что в этом выборе играет какую-то роль не только мое решение, что они сами в чем-то участвуют или что-то значат. Другие не тешат себя такой иллюзией. Они просто покорно смиряются с моим выбором, безо всяких никому не нужных самооправданий и слабых попыток восстановить самолюбие. Я выбираю себе женщин, знаешь, таких: одетых в черное. Избитых жизнью до цинизма. Резких и угловатых в движениях. Матерно-грубых или монотонно-глупых. Я выбираю женщин с чертами, вызывающими у меня дискомфорт. Легкую неприязнь. Недостаточную для того, чтобы перестать трахать их, но которой хватает для ясности ума. Мне нужно, чтобы наш секс оставался с долей боли или долей взаимного отчуждения. Мне это необходимо, чтобы не провалиться в яму слабоумного влечения. О да, я видел тех, кто упал в нее. Бессмысленные дурные глаза, слишком восторженные, чтобы быть глазами живого человека. Петрушка с лицом из папье-маше, с бумажной розоватой улыбочкой. А внутри тряпичного тела уже орудует твердая уверенная рука неизвестного мастера. Сладкая любовь, которая привела не в рай, а в раек. Нет, я не хочу однажды увидеть в зеркале местами сползающую желтую гуашь, под которой проступают склеенные в сплошную массу страницы газет с древними новостями. Не теми, которые сейчас — «убили», «изнасиловали», «террористы», а с уже забытыми «достигли», «победили», «перевыполнили». Впрочем, какая разница, какие это будут новости, какой корм для какой идеологии. Поэтому я выбираю женщин, что называется, с изъяном. Горьких, болезненных, темнеющих изнутри порченным фруктом. И этим всегда похожих на меня самого.

Сектанты счастья
Улыбайся, детка. Эта звериная стая духовных инвалидов, прокаженных позитивных уродцев все равно заставит тебя. Приглядись к ним: плюшевые идолы в изголовье постели (мне кажется, они приносят им жертвы). Комнатные цветы на книжных полках, цветы в блогах, цветы в ушах, изо рта сыпется черная грязь — в ней лучше уживаются розы. Новые агрессоры, сектанты современного счастья. Улыбайся! Радуйся! Это единственное, на что ты имеешь право. Не думай, не замечай ничего плохо, только цветы, только плюшевые идолы, только погост в глазах. Разложение всегда пахнет чем-то приторно-сладким. Им важно искоренить твою печаль. Им плевать, что она — неотъемлемая часть тебя. Они будут вырывать ее с корнем, с ошметками мышц, обернутую в вены. Важно только одно — ничто не должно отбрасывать тень на их бесконечную улыбку. Ничто не должно пробиться сквозь бетонную стену в глазах с изображениями ромашек и птичек, воздушных шаров и цветов. Цветы, цветы, слишком много цветов. Слишком много людей. Слишком много одинаковых, словно срисованных с одного прообраза, улыбок. Одинаковых до страшной догадки, до холодного пота, до подсознательной жути. Цветы… Кажется, ты начинаешь понимать. Разложение. Цветы. Смрад кладбища. Это массовое отравление омежником, детка. Это та самая улыбка на каждом лице.

Арифметика тел
Лето. Кровать. Арифметика тел — мы сложены.
Этого хватит, мы будем минималистами
с умными глазками кроликов, с наглыми рожами.
Детка, в июле одежда всегда бессмысленна,
не одевайся. Почувствуй, как солнце жарится
сытной яичницей прямо на голом лезвии
острых лопаток. Заметила эту разницу?
Летом в нас нет ничего от осенней трезвости. 
Жарко. Кровать. Геометрия тел — мы слажены
контуром к контуру. Пахнет огнем и истиной. 
Детка, мы взяли от жизни самое важное -
капельки пота на холке, как зерна бисера. 
Ты опьяняешь. Ты слишком сейчас виноградная,
сладко-хмельная, ты слишком сейчас раздета.
Кожа твоя соленая. Это радует. 
Детка, ты лучшая специя к душному лету.

Кукольный домик
Ты мой маленький кукольный домик,
я сложил в него всю полемику,
доводя до простой автономии 
твой рассудок, покорный телеку.
Ты мой старенький кухонный житель - 
тебе вечно казалось правильным
в идеалы соседок ложится
ровным бытом, до скуки сплавленным.
От бесстрашия до торгашества
нам осталось смешно расти, 
и не надо о чем-то спрашивать - 
ты прочтешь мою жизнь в сети. 
Мы пока еще не спиваемся,
но уже не способны вычислить
новый звук городской грамзаписи 
из звучащих повсюду выстрелов. 
Мы живем, словно мох в разломе
ощетинивших жизнь витрин.
Ты мой маленький кукольный домик,
уже сломанный изнутри.

Время и я
Мы с тобой слишком разные, как ни пляши,
резус крови или номер формант,
ты на 70 процентов состоишь из души,
я на 30 состою из дерьма.
Это значит — не нужно ничего понимать
и пытаться залезть в мою жизнь,
где познание сводит себя в полный мат.
Это значит — не надо дружить 
с черным вывихом стен, из которых я рос
и в которых узнал, как сейчас, 
климат рук и ума — это тот же мороз,
как поэзия — лишь парафраз
бытовой тишины в боровой голове.
Мы с тобой два огромных кита,
разделившие поровну скуку морей.
Мы с тобой — это время и я.

Дискомфорт
Самое приятное, чем можно заниматься в этой жизни — это доставлять другим дискомфорт. Такое неприятное мелко зудящее малоосознаваемое ощущение легкого раздражения. Если хочешь понять, о чем именно я пишу, подключись к любой веселой пьянке и не пей. Тебя будут уговаривать выпить. Вероятно, упрашивать. Даже, может быть, ругать за напускное ханжество и неуместный занудный морализм. Ты начнешь вызывать то самое тайное подкорочное раздражение. Потому что где-то в глубине, на самом днище мозга, сидит втравленная с детства мысль, что пить — это плохо. Конформность, природная стадность допускает в человеке, что если все делают что-то неправильное, то это неправильное допустимо. Все же выпили, значит и я не так плох. Это не доходит до сознания, это внутренние процессы. Но если кто-то рядом не пьет, становится тяжелее оправдать себя. Появляется зуд. Появляется тошный червь неудобства. Он шевелит своим склизким телом в новом сравнении, в очевидном и наглядном примере трезвенника. Старые затертые мудрости: люди не прощают талант, люди не прощают красоту, люди не прощают. Не прощают все, что лучше их самих. На самом деле люди не прощают только одного: себя за собственную неидеальность, за подтверждение, что любой их недостаток поправим, просто им не хватило силы или ума что-то исправить. Ведь быть как все куда проще, чем быть хуже других. Люди начинают искать изъян, чтобы доказать в собственных глазах, что ты не лучше. Люди вынюхивают слабые места, люди додумывает тебе любую грязь. Люди стремятся к уподоблению. Выпей! Стань таким же. Докажи, что все правильно, все хорошо, что мы не свиньи, что все такие, что нет других, нет лучших. Пей! Не пей, детка. Продолжай доставлять дискомфорт. Становись лучше.
Символдрама веков
Если творчество станет лезвием, будет весело,
мы начнем с лица, мы разрежем на тонкий тюль
подбородок, губы — до ярко-красного месива,
чтобы было зрелищно.
Чтобы воздвигнуть культ
новой жизни, в которую входит любое общество,
доведенное до абсурда, до сытых глаз.
Если творчество станет камнем, тогда роскошествуй
и дроби скелет, превращая каркас в экстаз.
Ну так что, поэт? 
Не дожить тебе, брат, до пенсии,
не дожить до своих нечесаных и седых. 
Потому что в главных ролях аутоагрессии,
в символдраме любых веков как обычно мы.

Форма соавторства
У нас с тобой форма соавторства:
постель — это тот же блокнот,
тела — те же буквы.
Ораторствуй
и слизывай с губ моих лед.
Я так понимаю сотворчество,
лишь так ты мне рядом нужна.
Затем, что у нас мало общего:
оргазм, 
быстрый сон 
и реванш. 
Ты белая девочка в фартуке,
твой профиль еще угловат,
пока ты рисуешь на фантиках,
я рву города на слова. 
Ты можешь от скуки повеситься,
раздеть меня, выпить абсент,
но если ты хочешь поэзии,
тогда размахнись
и бей.

Дуальность
Инструкция к употреблению сетевого говнаря.

К тебе пришел говнарь и начал откладывать кучки. Кучки выглядят так, как и должны, то бишь говном, пахнут так же, портят тебе пейзаж или настроение — зависит от личного иммунитета на таких товарищей.

При любой попытке проведения уборки говнарь начинает вопить сакраментальное оправдание, используемое почти всеми такими говнарями: «Ты самовлюбленное чмо, тебе нужны только воздыхания, ты прогоняешь любое несогласие!». Знакомо? Мне — очень. 

Вот чтобы вы не тратили себе нервы, объясняю в двух словах. Можете копировать и вставлять на любое такое или подобное заявление:

Если человек воспринимает только две формы человеческого общения — бессмысленную лесть и говносрач, то человек находится в крайней степени разложения мозга. Это инвалидность, таких нужно жалеть. Для нормальных людей существует множество способов общения, для умственно фригидных калек только два, и оба из них — днище коммуникации. И тогда логично, что если ты отрицаешь безобразную помойную склоку, то (здесь поиск в голове, отсутствие вариантов и единственный для ущербного вывод) тебе нужна лесть! Все логично, все понятно. Собственно, и общаться эти люди способны двумя способами — лестью и говносрачами, не ждите другого. Другого просто не существует в тесной коробке черепа, это слишком сложно. Жалейте таких людей, им сложнее, чем вам. Вы пойдете и будете разговаривать с другими разумными людьми, а они так и останутся между лестью и говносрачами. И это на всю жизнь. Жалейте, проявляйте гуманизм. Хотя бы просто выскажите свои соболезнования смерти ума, ведь это очень трагическая потеря.

Весна на убыль
Весна на убыль. 
Лето. Глянец.
На теле рек полно людвы.
Я бы рехнулся. Прямо тут бы:
жара. И солнце, как поганец,
ползет по потным мостовым. 
Воняет летом. 
Черным, грязным.
Забиты легкие пыльцой
дрянного ультрафиолета, 
одышкой дней газообразной
и почему-то кольцевой. 
Я замечал — когда под 30
по Цельсию, бензин горит
в один запал.
Потом дымится
и долго
долго
долго
долго
ложится копотью в бронхит. 
Мы курим лето.
Дернешь, детка,
косяк июня? Затянись.
Так, чтобы сердце до омлета,
до авангарда, до объедка.
Ну-ну, не плачь. 
Всего лишь жизнь.

Осмысление мира
Человек осмысливает мир, систематизируя полученные знания. Любой человек, это встроенный в каждого механизм мышления. Жизненная необходимость, чтобы в этом самом мире распознавать себя и окружающее. И каждый это делает ровно настолько, насколько умеет. Кто-то получше, кто-то похуже. Мы вешаем друг на друга ярлыки, которые находим в собственной голове. А дальше начинается месиво. Каждый встречный знает тебя, как облупленного. Точнее искренне верит в то, что знает. Твое внутреннее состояние, ценности, личность как таковую, все — от и до. Каждый пробует себя в телепатии, предполагая ход твоих мыслей и додумывая сделанные тобой выводы. И навязывает свою версию тебя тебе же как единственно возможную. В большинстве случаев даже правильно угадывая, потому что люди в большинстве действительно однотипны и похожи друг на друга, как однояйцевые близнецы. Впрочем, многие радостно лажают и здесь. 

Именно этот психологический процесс вложен в старые и новые мудрости вроде библейской соломинки в чужих глазах и бревна в своем, или «то, что вы видите во мне — это ваше, мое — это то, что я вижу в вас» и иже с ними. То есть ты неизбежно делаешь свои выводы о другом человеке только из того материала, который уже есть в твоем разуме. И далеко не всегда верные. И ты неизбежно выводы делаешь, чтобы в целом ориентироваться в жизни. 

Самая главная беда и загвоздка не в самом наличии этой мыслительной функции в человеке, а в том, что нас никто не научил двигаться из своей глобальной правоты. Люди не научились слушать и слышать друг друга, им проще фантазировать, что они и так все знают. В интернете это доходит до клинического маразма — раздавать липовые диагнозы направо и налево тут уже стало излюбленным хобби. Модной массовой кастрацией ума, потому что такая яростная убежденность в своей правоте приводит к тупику развития. Зная все, ты не оставляешь себе возможности узнать что-то новое. В итоге ты остаешься на уровне развития подростка, бегая с довольно убогими одномерными представлениями, навешивая их на всех подряд и плодя говносрачи в сети. А ведь решение проблемы было простым, оно всегда было под рукой — просто услышать и попробовать понять другого человека, не пытаясь говорить и думать за него. Как оказалось, слишком для многих самовлюбленных в свою правду гордынь оно оказалось недопустимым.

Интернет-спасатели
Есть такое новое хобби у людей — быть интернет-спасателями любой встречной души. Чем несчастнее с виду душа, тем лучше. Спасают без спроса, спасают навязчиво, настойчиво, оставляя ощущение, что при попытке побега тебя свяжут и спасать продолжат насильно. Почти что новая профессия. Как и у всех людей, рвущихся делать ювелирную работу без нужных навыков и образования, выходит у них хреново. То есть тут утопающего в лучшем случае отпиздят спасательным кругом по хлебалу. Чаще всего эту роль примеряют на себя скучающие дамы, этаким метеором безудержного позитива, счастья и любви рассекающие волны. Утопающий в этот момент должен успеть нырнуть с головой, иначе велик шанс, что моторка радости снимет скальп. Так вот, детки, к чужой депрессии нужно подходить с точностью хирурга и бережностью стекольщика над хрустальным шедевром. И с мозгами матерого доктора. Потому что ваша помощь, милые мои, это не то, благодаря чему люди возвращаются в строй, это то, вопреки чему они пытаются выжить.

Зона комфорта
Зона комфорта. Слово комфорт сразу же вводит в заблуждение многих детей, для которых комфорт — это удобный дом, мягкий диван, хорошая машина и спокойная жизнь. Выход из зоны комфорта, тот самый, ведущий к личностному развитию, для таких детей кажется битьем мордой о кирпичи. Происходит потешная путаница с катарсисом, очищение через страдание для которого — норма. 

Зона комфорта — это область привычного. Если ты с детства привык к тому, что каждый встречный бьет тебе морду, жизнь бухает и шатается на ноже, болезни душат, и придаваться развратному сексу с собственной болью — уже в чем-то своеобразная эстетика, то твоя зона комфорта в дерьме, поздравляю. И выходом из нее будет тихое, мирное, спокойное и сытое довольство на диванчике в хорошем доме. То есть именно комфорт и станет выходом из зоны комфорта, шагом в непривычное. 

Ведет ли выход из зоны комфорта к развитию? Только он и ведет. Любой новый опыт, новые переживания, расширение кругозора, мышления, знания жизни. На скупом примере: если ты всю жизнь фасуешь чай в пакетики, а тут взял и испек кекс, ты вышел из зоны своего комфорта, из рамок привычного, приобрел новый навык и новое знание. Саморазвился. 

История о человеке
Я расскажу историю о человеке в комнате.
Пусть это будет вымысел. 
Пусть это станет омутом,
тем, где ты сам, 
измазавшись мыслями или копотью,
будешь ныряльщик в вакууме
или простой утопленник.
Матовый свет, наушники. 
Кажется, дверь захлопнулась.
Впрочем, за ней действительность,
за — только ночь, 
за — хлопоты.
Это не отчуждение,
в матовом свете голосом - 
люди.
Число их множится и заполняет глобусы.
Это не отчуждение.
Ты как бы в центре площади, 
как бы с любым ровняешься,
как бы со всеми спорящий.
Ты уже не утопленник. 
Пленник ли? 
Слишком пафосно.
Ты теперь пертурбация,
селфи на редром атласе.
Это твоя история,
о человеке в комнате, 
вросшей в фиброзность мышц, 
в пальцы, 
в лицо. 
А помнишь ты,
как она начиналась?
Матовый свет, наушники.
Ты закрываешь дверь, зная что это к лучшему.

Честный кролик
«Ты такой честный, кролик, вдарь всем правду-матку!». А ведь ты не перестаешь меня улыбать. Дело в том, что мои слова — это не реализм, это упадничество. Сначала я беру аномию общества. В той или иной степени она существует всегда, без нее мир превратился бы в утопию, а любая утопия — это сказка для больших детей. Потом я фасую ее в слова, с усмешкой безумного хирурга добавляя новых несуществующих деталей, осознанно усугубляя картину, делая то, что в литературе называется художественностью образов. Маленькая ложь в обмен на дрожь читателя. На его кивок: «все так и есть», на его внимание (нужно бить больнее, чтобы заставить эти блуждающие глаза остановиться на себе). Я намеренно искажаю правду. Ради нужного психологического эффекта. Ради искусственного бутафорского повышения эмоциональной значимости. Я та же лживая и хитрая тварь, как и многие другие люди, растягивающие резину слов по орбите человечества. Чертовы психологи и манипуляторы, все как один. А для тебя я — «честный кролик». Выбей это на камне, под которым закопаешь меня. Так и напиши — он был честным кроликом. Чтобы у меня был повод посмеяться и на том свете.

Когда…
Когда твоя жизнь устремленно бросится на поиски смысла,
когда она разобьет свое тельце в этих бесплодных поисках,
когда она схватится за стакан и плеснет в него водки,
когда она не найдет себе места и завоет ночной тварью,
когда она растеряет время и проиграет войну себе,
когда на ее щеке отпечатается синяком ладонь века,
когда она плюнет на все и впервые попробует убить себя,
когда ты увидишь ее танцующей в самом дешевом гадюшнике,
когда твоя жизнь начнет продавать себя за дозу на панели,
когда она передознется, жадно ширнувшись дрянью,
когда ты найдешь ее полубезумной в луже собственной блевотины,
когда ты найдешь ее валяющейся среди хабариков и использованных презервативов,
когда ты найдешь ее голой и избитой, закатившую мутные глаза,
тогда
наклонись 
и поцелуй ее,
собирая грязные волосы в кулак, 
силой поднимая знакомое лицо из тьмы.
Улыбнись в это лицо и разожми руку,
пусть она падает, 
пусть подыхает ко всем чертям,
просто поцелуй ее на прощание.
А после — забудь,
чтобы никогда больше не вспоминать.
И вот тогда ты расправишь плечи
и пойдешь вперед, уже не сгибаясь ни перед чем,
пойдешь вперед, сжимая хищными оскалившимся ребрами огромную и прекрасную пустыню в груди.

Инструкция
Я впущу тебя в тот момент,
когда разум-мемуарист
зафиксирует: мы есть тлен,
новый секс — это тоже риск. 
А когда ты войдешь в наем
костной схемы — по щелочам,
постарайся запомнить все,
чтобы было о чем молчать. 
И еще — подави порыв
соскрести с моих ребер желчь
или сердце отмыть до рифм,
или чем-то зевотным стечь,
или чем-то животным слечь
на мембраны в моей груди,
разминая размахом плеч
кровостой вековой руды.
Вот инструкция. 
Значит, в путь.
Я готов, я смирен, радив,
я уже заминировал грудь.
Вот теперь ты можешь входить.

Стерва
Я уже говорил, что ты редкостная стерва? Говорил не раз. Ты, мать его, перебила всю посуду в моем доме. При этом бумажные тарелки разрезала на снежинки, а кастрюлю выбросила к чертям в окно, как единственную, которую не удалось взять силой. У меня в горле напрочь застрял маковый яд каждого твоего слова. Эгоистка, взбалмошная девчонка, гори в аду, тебе там должно понравиться. Ты невыносимая дрянь. Ты вирус, пожравший мою жизнь. Я пошел к аптекарю за лекарством, описал тебя, он перекрестился, заплакал и убежал. Ты синдром запустения в моем мышлении, я вижу в твоих глазах комнату без дверей, квинтэссенцию отсутствия. Ты кислота, ты шипишь и пузыришься, обугливая по краям все, что я называю собой. Я пошел к аптекарю за контрацептивом для мозга, но мне сказали, что он экстренно покинул страну. Я не переношу звука твоего голоса, твоих самооправданий и бездарных манипуляций, весь твой дурацкий стилл-лайф, сформированный не менее дурацким окружением. Я научился вместо пиджака вешать в шкафу твоих друзей-идиотов. Что еще? Ах да, я люблю тебя. Извини, что забыл это сказать.

Жизнь у шеста
Ты исполняешь мне жизнь у шеста. Акробатические скандальные выходки неожиданно сменяются летящими на зюйд-ост трусиками. Гладкая прогнувшаяся спина согласия разворачивается высокой грудью собственного мнения. Перманентный стриптиз. Но за один вид того, как ты проводишь влажным языком по рельефу текущих задач, я готов платить. Своим временем, нервами, матом и поцелуями, насилием над принципами и чашкой кофе с утра. И похоже, я готов нести тебя на руках до любого Эвереста, хотя тебе больше к лицу Везувий. Просто потому, что пусть ты не цветешь лопухом на солнечной полянке настоящего, не плывешь корабликом в лазурное завтра, не повторяешь того, что делают многие другие вокруг, вместо этого похабно, пошло и развратно исполняя собственную жизнь у шеста, но ты танцуешь ее для меня.