ТВОРЧЕСКИЙ САЙТ

Аль Квотион

Стихи Аль Квотиона давно полюбились публике. Сложно сказать, что у них есть какой-либо единый стиль, единый образ или тема, которая бы проходила через всю лирику Аль Квотиона.Каждое стихотворение способно удивить как своим смыслом, так и с технической стороны — своим ритмом, свежими рифмами, неожиданной структурой.

Но их объединяет одна черта — каждое стихотворение способно пробраться глубоко к Вам душу, затронуть в ней самые тонкие струны, о существовании которых Вы раньше и не подозревали, пробудить самые сокровенные воспоминания. Стихи Аль Квотиона вторят Вашим мыслям, которые Вы либо не могли сформулировать, либо боялись высказать.

Боль разлуки и семейное счастье, тяготы дороги и восторг от путешествий, пороки общества и бессмертие души, мотивирующие речи и печальные баллады — вот лишь немногое, о чём Вам поведуют стихи Аль Квотиона.

Здесь Вы можете с головой окунуться в мир творчества Аль Квотиона, почувствовав всю глубину и многогранность его таланта:
Стихи
Цикл «К Августине»
Никогда не угадаешь
Говорил «никогда не угадаешь»
И не мог тебя угадать,
Словно в вырезе синего платья
Начинается космос льда,
И его белизна неприступна.
Словно ты — это струны и струпья,
Это трупы стихов в камине,
Словно вся ты — неизъяснима.
И почти нащупав твердыню,
Я опять обреченно падал.
Потому что не терпят рутины
Твои бури и камнепады,
Твое странное низкое пение,
Твое странствие и поколение.
Я не мог угадать — ни побуквенно,
Ни по давленной в кружке клюкве,
Как сегодня ты в раны впалые
Окунаешь белые пальцы,
Чтобы боль то пыльцой, то копытцами
Отпечаталась в наших лицах.
Никогда я тебя не угадывал -
Ты ходила голой по саду
То распадом, а то цветением,
То безумцем, то светлым гением.
И гниение прелых листьев
Накрывало меня так плотно,
Что казалось, любовь — это вызов,
И огонь покрывался потом.
Никогда, никогда не предвидя,
Я смотрю на тебя с удивлением,
И тогда осязаю виды
Бесконечного вдохновения.
Белый кит
Мне казалось — все.
Ничего уже не болит,
Не осталось теперь во мне — ни мора, ни мира,
Но в стене дождя за окном проплывает кит -
То ли Моби Дик,
то ли бледный бакэ-кудзира.
Или это снег выпадает на краткий век
Человеческой жизни, и бельма его раскрыты:
Он читает в глазах то ли безумный смех,
То ли плач стариков, уходящих прочь от корыта,
От старух, от господ, от всего — к тишине морей
Или к гибели моряков.
Он читает буквы,
Из которых некто слово сложил во мне
И китов — огромных, как мировая скука.
А теперь они плывут за стеной дождя
Грохот белых скелетов вплетая в тоскливый вечер.
То не дождь за окном — то море зовет меня,
Как моря всегда взывали род человечий.
И я вырежу на ладони своей штурвал
Тонкой рыбьей костью — оскалом подводной бездны,
Потому что никто никогда меня так не звал,
И никто никогда со мной не был настолько вместе,
Как огромный фантомный кит за черным стеклом,
Окруженный каплями — будто мертвыми рыбками,
Как плывущий кит со сломанным костяком
И с твоей улыбкой.
Я умер здесь
Я умер здесь. В саду своем отцветшем,
Когда гуляла осень по нему
С каким-то рыжем сумасбродным бешенством,
С прозрачным взглядом, обращенным в хмурь.
И имя ей — твое земное имя:
Я узнавал знакомые черты,
Все ту же гибкость льдисто-одержимую.
Я удивлялся: осень — это ты?
Как может быть, что смертная девчонка
Предстала вдруг бессмертием поры?
А дождь летел в распахнутые окна -
Как будто падал с облака в обрыв.
И ты жила — во всем огромном свете
Так широко — как ветер над водой.
Я удивлялся: сколько же столетий
Ты этот мир тревожила листвой?
Я умер здесь, как только тень упала
С твоей руки в мою живую грудь.
И ты казалась бесконечно алой
Богиней этих стынущих округ.
Я умер здесь. И все пруды синели
Скорбящим небом.
Но потом, мой друг,
Ты расскажи: я был в упор расстрелян
Бордовой краской окаянных губ.
Все так и есть
Все так и есть. И нечего сказать.
Все ниже солнце — все длиннее тени.
Нам остается лишь закрыть глаза,
И вместо жизни — продлевать падение.
И я бы мог сказать — держись руки,
Давай обнимемся в последнем этом танце,
Но наши встречи стали так редки,
Что до тебя уже не докричаться.
И где-то ты — все от стены к стене,
И где-то я — упершись в эту стену.
А ведь казалось — зубы сжать сильней,
И наша жизнь лицо свое изменит.
Но все обман.
Смотри в ее лицо,
Оно стареет, злеет и грубеет:
Ты где-то там — и ничего не ждешь,
Я где-то здесь — и ни во что не верю.
Цыганка
Разметалась прическа — рассвет наизнанку,
И наряды — небрежность и птичий базар:
То ли осень тебя одевает в цыганку,
То ли просто от жара рябит в глазах.
Погадай мне на алых летающих листьях,
Я поверю, как иноки верят в кресты,
Если бывшая прежде Мадонною Литта
В октябре обретает иные черты.
И снимая чулки, раздевает природу,
Будто это природа — ее зеркала.
Как порочна ты в красном… И капельки меда -
Это капельки пота на наших телах.
Мы царим в пустоте, ощущая по письмам
Перекаты страстей, безнадежно мирских.
Погадай мне на красных спадающих листьях,
Укажи адресата любви и тоски.
Укажи мне себя в этих таборных красках,
В этих лживых и нежных штрихах октября,
Где жестокость судьбы вдруг покажется лаской,
Где я вспомню тебя и я встречу тебя.
Погадай мне на листьях, смешная дикарка,
Я поверю, как верят секунды в года,
В это горькое счастье осеннего парка
Скоротечности встреч на пути в никуда.
Кенотаф
Когда я уйду от тебя, Августина,
Я оставлю после себя кенотаф
С бумажными рукописями, залитыми керосином,
С бесценными спичками, которые так горят
Как горела кожа — под руками, обнаженными до локтей,
Как горело ложе, когда ты танцевала в нем танго змей.
Когда я уйду, Августина -
Как уходят из города, чтобы найти тепло,
Занавесь все цветущие капища наши пустыней,
Занавесь свои карие сном — и не нужно слов.
И пускай кенотаф самым черным из обелисков
Возвышается над ушедшим — возложи цветы
На холодный камень,
На мраморные плечи античности,
На царапины в камне, у которых твои черты.
Возложи цветы — эти тоненькие нарциссы,
По стеблю — на каждый твой смертельный укус.
Когда я уйду, Августина, из всех дефисов
Этой образной лирики ты заново сложишь мой пульс.
И тогда просто слушай — как иные слушают утром
Ножевое молчание трав, ушедших в туман.
Когда я уйду, ты останешься литературой -
От нутра растерянной девочки до кнута.
Возложи цветы — живые, злые, осиные
До росинки впитавшие твой безграничный нрав.
Когда я уйду от тебя, моя Августина,
Я оставлю тебе на память свой кенотаф.
Пряжа
Это может быть случайный окрик или спуск в метро,
Это может болеть, как отданное Адамом ребро,
Это можешь быть ты, неправильно набравший номер,
Но который скоро станет либо смертью твоей, либо домом.
Это может быть монета, упавшая в руки решкой,
Это может быть быстрое счастье или быстрое бешенство,
Но вот так проступает судьбой на холсте бытия
То, что придумано не тобой, но — для тебя.
И вот в этой транскрипции чувствуешь свое бессилие -
Тот, кто крылья тебе расправит, тот и сложит крылья.
Сколько значишь ты для плетущих твою судьбу,
Сколько воли в твоем «останусь» или «уйду»?
А они плетут — этим кружево, этим веревку,
Но разрезав у сердца нити ты становишься ломким,
Ты становишься слишком громким в большой тишине,
И все в мире, мой мальчик, все в мире — уже не тебе.
Потому что не будет случайного окрика в спину,
Потому что не будет ни родины, ни чужбины,
Потому что не будет тебе ни смерти, ни дома -
Только ветер горько дыхнет из пустого проема.
Так сплетайся, судьба, где трагедией, где раздольем,
Забери этот ветер, что так беспокойно воет,
Забери этот ветер, который рычит и пляшет,
Чуя страшную тонкость твоей бесконечной пряжи.
Первая
Ты будешь первая из всех, похожих на закат,
Когда смертельна эта медь и нечего сказать,
Когда я волен уходить и не смотрю назад,
Когда все звезды в голове — горят, горят, горят
И гибнут.
Вот я пыль звезды,
Я тьма, я гулкий зов беды,
Я злоба в сжатом кулаке,
я все дарю тебе.
Ты будешь первая из всех — вне песен и стихов,
Ты будешь первая из вех, к каким я не готов.
Ты будешь первая — блистай, безумствуй, хохочи,
Уже восстал твой верный ад в безвыходной ночи.
Ты будешь первая из всех, кого я целовал,
Так ненавидя, так кляня, так горячо от зла.
Ты будешь первая из всех — владычествуй, гори,
Мой нескончаемый закат, не знающий зари.
Ты будешь первая из всех, кто лег со мной в постель,
И вздыбилась вокруг земля — проклятием земель.
Ты будешь первая из всех — своих, чужих, любых,
Ты будешь первая из всех, кого я не любил.
Ты здесь
И как волна, утратившая силу,
Жизнь спала в гладь стоячих вечеров…
Ты здесь.
Ты осень.
Как же ты красива,
Как легок твой покров…
Нет, не глазами, так постыдно зримо
Горящими июнем из ресниц -
В меня ты смотришь грустным реализмом,
В меня ты смотришь улетаньем птиц,
В меня ты смотришь увяданьем древа.
Что мне сказать, прекрасная?
Смотри.
Смотри в людей, божественная дева,
Мы как и ты — есть время изнутри.
Мы есть сезоны, дни или минуты,
Мы есть мгновение вдохнуть твой тонкий лед,
Закрыть глаза и тут же спешно минуть,
Как только время это истечет.
И будут птицы, листья, будет ветер
Над нашим прошлым поднимать траву.
И будешь ты — единственной на свете,
Кто точно знал, как рвется жизнь по шву,
Как все уснет,
Как станут нелюдимы
Твои пейзажи, твой живой мольберт.
Ты здесь,
Ты осень,
Как же ты любима
Поэтами, ушедшими к тебе.

Первый укол осени
Вот он — первый укол осени прямо в сердце:
Позднее солнце с астрами мирно соседствует,
Время как будто старится, мир стирается.
Здравствуй, сестрица, здравствуй, моя красавица,
Здравствуй, моя сумятица листвопадения,
Я принимаю это твое дарение -
Тонкое небо, спрыгнувшее на землю -
Вот оно ходит в саду и кому-то внемлет.
Может быть, птицам — крики их стали льдистыми,
Может быть, лицам — осень, она ведь в лицах.
Вот он — первый укол. Как же больно, милая!
Больно и сладко — ты умываешь нас, пыльных,
Всем своим телом — в кронах берез распятым,
Всей своей первой свежестью дикой мяты.
Я тебе рад. Заходи, прилетай, врывайся.
Как, не касаясь земли, ты танцуешь вальсы -
Остро и чудно. Как же ты чутко слушаешь
Каждую облаченную в осень душу.
Здравствуй, сестра. Обращаю к тебе поэзию,
Чем ты роднее мне — тем она небеснее.
Вот он — первый укол твой, меткий, умелый,
Самый желанный, любимая, самый смертельный.
Что-то еще
Когда я люблю, я чувствую в горле восходы,
От которых мне громко, радостно и горячо,
Я чувствую всю поэзию со времен Гесиода
И что-то еще…
Я чувствую, Бог посылает мне новый знак -
Твой взгляд, в своей переменчивости речной,
Я чувствую — я исчезаю в этих глазах
И что-то еще…
Я чувствую страх и боль — так течет огонь
От пальцев до самого чрева — через плечо,
Я чувствую — вот настоящее, вот оно,
И что-то еще…
Я чувствую свой триумф, апогей души,
Я как серафим — в золото облачен,
Я чувствую небо в себе — во всю его ширь
И что-то еще…
Я чувствую многомирие всех людей,
И космос от первого взрыва во мне сочтен,
Я чувствую — быть блаженству и быть беде,
И что-то еще…
Я чувствую все — когда я тебя люблю,
Любовь — это Бог от начала нас и времен,
Любовь — бессмертие и «я за тебя умру»,
И что-то еще, чему я не знаю имен.

Любить
Любить — это словно заботиться о хрупком дереве,
Выносить на солнце, убирать в тень — и снова, и снова,
Всматриваться в листья — не дай бог они станут серыми,
Вживаться в почву — всеми чувствами, каждым словом.
И если нужно — лечь самому под корни,
Думая — хорошо ли дереву твоему цветется и дышится,
Хватает ли поэзии — этого небесного говора,
Хватает ли страсти — этой подкожной кириллицы?
И не знать никогда, что лежать в земле — стыдно и горько,
Никогда не помнить о том, что сыро и холодно.
И свою же грудь подставлять плодородной горкой
Для новых побегов, для их нестерпимого голода.
Любовь — это просьба: «пусть тебе будет лето ясным,
Пусть хватит дождей, пусть нектар будет прян и сладок».
Я лежу в земле. Но ты расти — березой и ясенем,
Накрывая мир зеленой царственной гладью.
Поднимайся тополем — в твоей кроне птицы аукают,
Обнимайся с солнцем бесконечно светло и крепко.
Ты расти, любимая. Твои руки — ветви багульника,
Твои руки тонкие над землей поднимают небо,
Твои руки вышние надо мной поднимают небо…
Я привык к тишине
Я привык к тишине, подходящей ко мне вплотную -
Так туман на заре касается водоема,
И стою у воды, и невод с душой тяну я,
Чтобы душу эту потом отнести до дома.
А кругом — молчание птиц и молчание солнца,
А кругом — молчание выросло всем зеленым.
Я тяну к себе душу, я жду, что она вернется
Из земного беспамятства — черного водоема.
Тишина затопила мир — ни стихов, ни ангелов,
Даже дети своей гурьбой у воды не топают.
Тишина потянулась всем бледным телом — и грянула,
Тишина обрушилась к людям новым потопом.
То ли казнь за грехи, то ли связь здесь давно не ловит,
Тишина — это имя того, что придет за каждым,
Тишина познается болью, познается в реве
Или грохоте предстоящего — злого, страшного.
Тишина — то ли слов нет во мне, то ли мало слуха,
Только плотный туман над водой опустился низко.
Но когда будет время — и Бог позвонит мне в ухо,
Я узнаю тот голос сразу — как самый близкий.
Я падаю
Я падаю в твое большое солнце,
Я падаю и, господи-прости,
Мне будет мир отныне стихотворцем:
Пой, милый мой, безумием частиц
И их порядком. Пой упругим телом,
Пой жаждой жизни, гибельностью пой,
Пой каждым атомом и пой огромным целым -
Я падаю — лети, лети со мной!
Я падаю — глаза все ближе, ближе,
Я падаю — в ладони, в крик, в петлю
И в поцелуй — смертельный и бесстыжий,
Да, в поцелуи той, кого люблю.
Я падаю — как сладко, как легко мне,
Как мне необратимо хорошо -
Как будто вышел из больничной комы
И вижу небо всей своей душой.
Я падаю в расшитые подушки,
В семейный быт, в смирительный очаг,
В медлительность неуловимо лучшего,
Во влажный выблеск кожи при свечах.
К тебе — от звезд: несломленным, непрошенным,
К тебе одной — открой глаза, увидь!
Я падаю, я слышу — ты смеешься,
И этот смех — признание в любви.
Хочется к своим
Хочется к своим — вопреки себе,
Привыкшему в одиночестве шаги нарезать
С собственной жизнью, болтающейся на спине,
На стертых лямках дорожного рюкзака.
И музыка в плеере становится путеводной звездой -
Звучи, моя милая, я скоро вернусь назад,
Я скоро вернусь — пылающий и пустой,
Как чаша с солнцем, вылитая в глаза.
Я скоро вернусь домой по твоим следам,
Вернусь — от чужих домов, от зовущих рек,
Затем, что гонят домой меня холода,
Затем, что хочет домой во мне человек.
И эту жизнь в рюкзаке — пару лучших книг,
Помятый с края снимок земных равнин,
Охотничий нож, верность и дождевик
Уже не себе оставлю — отдам своим.
Я скоро вернусь — вся музыка есть во мне,
Звучи, не умолкни, милая, не подведи,
Мне нужно — к своим. Там мирно плывут в окне
Любимые лица, и ангел глядит с гардин.
Вернусь. Жизнь моя растет, тяжелеет вслух.
Как давит она, как же больно теперь плечам.
Я скоро вернусь — не успеет пробить и двух,
Накройте мне стол — и любовь свою, и печаль.
Мне нужно — к своим! Я вернусь, обещаю вам,
Я столько прошел, я так много изведать смог.
Дождитесь, без вас и во мне все — напополам.
Но только уже темнеет.
И нет дорог…
Здесь кто-то есть
Здесь кто-то есть — я слышу шепот,
Я слышу шелест, мертвый звук,
Я слышу — кто-то язвы штопает
Суровой ниткой — вдоль по злу.
Здесь кто-то есть — дрожат осины.
Здесь кто? — растет вопросом лес.
И где-то в космосе массивная
Звезда огнем кричит — кто здесь?
Здесь кто-то есть — все свечи в храмах
Поют, поют в иконостас.
Здесь кто-то ходит между нами
И молча, страшно смотрит в нас.
И даже тлен, взлетая спорой,
Молчит — здесь кто-то есть со мной,
Когда во тьме — в окне напротив
плывет лицо сырой луной.
Здесь кто-то есть — слова немеют
В предосязании его,
Свернувшись тонкой ртутной змейкой,
Которую зовут строкой.
Здесь кто-то есть — я знаю, знаю,
Я чувствую его сквозь грудь.
И я прошу, я призываю:
Здесь кто-то есть.
Приди и будь.
Скажи, ты веришь
Скажи, ты веришь в этот людный город,
в метро,
в такси,
В блуждание без смысла?
Молчи.
Ты слышишь внутреннее море?
Его прилив — единственная истина.
И он сметает прежнюю реальность:
Вот тонут книги и многоэтажки,
Смотри, как небо тонет гениально
и страшно…
Исчезнет все, придуманное нами.
И остается только твоя кожа -
Такая — главная сейчас, такая — самая,
Единосущая и царственная в дрожи.
Здесь остаемся мы — два новых солнца,
Два новых мира в раскаленном океане,
И на губах твоих горчит соленое,
И дух летит над гладью осиянно.
Вот это все, что есть здесь настоящего.
Большой прилив уже ломает двери:
Закрой глаза, кажись сегодня спящей,
Шепчи в девятый вал: «я есмь — и верую».
Поскольку этот мир нам только грезится,
Я обращаю к тебе внутреннее море -
То дружелюбное безумие, которое
И есть поэзия.
Это ветер
Кто преследует нас в ночных кронах?
Это ветер крадется, ветер,
Это ветер крадет все звонкое,
Что осталось на этом свете.
Это дети плачут ночами,
Это ветер ветви качает,
Это ночь стоит за плечами,
И кончается что-то, кончается.
Кто живет в этих страшных сумерках,
Кто там дышит гудящей домной?
Все деревья — как будто умерли,
Это плачут дети без дома.
Дети плачут, плачут особенно -
Словно ветер по полю рыщет,
Поднимая к звездам соломенную
Жухлость трав — их тела и нищенство.
Это дети плачут ночами
За своими темными окнами,
И качает их ночь, качает,
Разливаясь по сердцу волнами.
Это ветер, ветер кружится,
Дети плачут все громче, громче,
И в их маленьких светлых лицах
Настает долгий сумрак горечи.
Это ветер, ветер все яростней,
Это кроны вздыхают мрачно,
Это в землю течет что-то красное,
Это дети в нас тихо плачут.
Я остаюсь
Я остаюсь один на один с закатами,
С мыслями, приходящими на закате:
Если вот это жизнь, то зачем загадывать
Счастье на завтра — теплое, мягкое, ватное.
Завтра закат придет на минуту позже,
А одиночество, как полагается, раньше.
Если вот это жизнь — то она негожая,
Бросишь не глядя, вволю истосковавшись.
Завтра придет закат — молодым и пьяным,
Хмыкнет: «Да что же ты не найдешь покоя?»
Милый, сердце твое — беззаботно алое,
Сердце твое — целительное алоэ,
Все бы тебе гореть, надо мной смеяться,
Все бы тебе людей этим красным красить,
Сердце твое — пламенная акация,
А у меня — горстка ударов в часик.
Бьют нас сердца наши, будто хотят на волю,
Будто хотят — к тебе, и лететь над крышей.
Сердце твое — это небо и свет над полем,
Это — без боли,
Это не надо — тише.
Сердцу такому нужды нет шептать: пожалуйста,
Хоть на секунду замри, не стучи, не мучай.
Вот я пришел, закат, и стою в пожаре,
А изнутри — все дрожит и молчит задумчиво.
Если вот это жизнь — то такой не надо мне,
Вот потому так легко я ее расходую.
Я остаюсь один на один с закатами.
Это свобода?
Не знаю где
Не знаю где и с кем сегодня бродишь,
Но я скажу: здесь пусто без тебя.
А во дворе деньки такой породы,
Такой погоды и такой природы,
Что жаль конечности любого дня.
Здесь птицы совершенно сумасшедшие -
Все небо ими яростно поёт,
И хочется идти по миру пешим,
Танцуя в такт,
Смешно разинув рот.
А знаешь, ты теряешь зацветание
Шиповника — вот здесь, где мир так прав,
Где мир так юн и так насыщен тайнами,
Где встанет солнце из пчелиных трав,
Где дышит все — огромно и волнующе,
Где птицы — сумасшедшие — летят,
Всем телом неба вдруг вторгаясь в душу,
Где пусто — без тебя…
Кто ты есть
Каждое место, в которое ты приезжаешь,
рассказывает тебе, кто ты.
Каждый человек, которого ты встречаешь,
показывает тебе, кто ты.
Весь твой опыт жизни, накопленный годами,
доказывает тебе, кто ты есть -
Человек, который любит деревья,
Или человек, который любит женщину,
Похожую на поле ржи и вечерние сумерки,
за тобой на любые казни упрямо шедшую.
Кто ты есть:
Ворон, сидящий на мертвом теле,
Или костер, разжигаемый инквизицией.
Какой ты есть:
Близкий ко мгновению расстрела
Или видящий чудесные сады в человеческих лицах.
Весь мир говорит тебе, кто ты -
Так иди по миру,
Голубыми глазами с высями конкурируя,
И не бойся, никогда не бойся отражения в зеркале,
Но создай себя так, чтобы видеть в нем милосердие,
Чтобы видеть в зеркале общества и земных просторов
Нестерпимый свет духовного торжества,
Чтобы видеть мир — блистательный и стихотворный,
тот, в котором маревом в воздухе дрожит красота.
Где бы я ни был
Где бы я ни был — я буду писать тебе письма.
Я буду писать: у нас смешная погода,
как будто бы летнее солнце уже в архаизмах.
И рельсы моих поездов уходят под воду.
Но я ничего, держусь — учу язык моря,
учу язык рыб и письменность красных кораллов.
Когда закончится воздух — начнется риторика.
А море все ближе — и пахнет мокрым сандалом.
Но я ничего — привыкаю. Смотрю не зрением,
а только пальцами — они уже солонеют.
А знаешь то величайшее оцепенение,
какое бывает перед конечной целью?
Оно как огонь, застрявший в холодном горле,
оно где-то в центре — тяжесть всего горизонта.
А знаешь, как дивно поет своим рыбам море?
Как будто бы ветер дует в столетние кости,
такие пустые, какими бывают люди,
которые каждый мускул в стихи распродали
и стали — темными, пенными, беспробудными,
чьи рельсы однажды уходят прямо под воду.
Как будто бы ветер дует, дует над морем,
и флейтой звучит — не имея ни губ, ни флейты.
Ах да, погода смешная. Такая вздорная,
как будто бы здесь не осталось тепла для лета,
и пахнет — мокрым сандалом, мокрым анисом.
И только море, море меня приветствует.
Так, где бы я ни был — я буду писать тебе письма
и молча смотреть, как в воде исчезают рельсы.
Познавая природу человека
Познавая природу человека,
ты смотришь на холм и дерево, растущее вместе с ним,
как на инструментальную материю жизни,
и человек становится деревом изъясним.
Ты смотришь в безучастные глаза рыбы,
глаза, которые видят океан изнутри,
глаза, которые чужды всему земному,
которые схожи с пустотой в середине петли,
и тогда человека можно сказать глазами рыбы,
океаном, высохшей тиной на берегу.
Ты смотришь в декабрь, в это «холодно и красиво»,
чтобы объяснить человека бликами на снегу.
Ты говоришь человека стихами, картинами, музыкой
или запахом дыма горящего ночью костра.
Познавая природу человека, ты видишь камень
и широкий триумф многих народов и стран.
Ты ощупываешь мир — в каждом шорохе, в каждом виде,
ты включаешь до предела чувства — и они дрожат,
и они, почти надрываясь, тянутся к духу,
надвигаясь тонкой кожицей на нестерпимый жар.
Познавая природу человека — ты всегда в дороге,
и дорога твоя — это совесть, любовь и ум,
дорога твоя — длиной в бесконечную звездность,
и ты выстрадаешь каждый парсек ее, каждый дюйм.
Открывая все больше, вплоть до белого лика Бога,
непослушным горлом стремясь человека сказать,
ты в какой-то момент становишься всем и каждым,
познавая то, что невозможно познать.
Спаси, Господь
Спаси, Господь, от дураков и хвори,
от рук чужих — как жизненной опоры,
от споров ни о чем и никому,
от участи остаться одному
и счастья от безделья и покоя,
спаси, Господь, от тех больничных коек,
где я лежу — закончен и простужен,
и, в общем-то, родным уже не нужен.
Спаси, Господь, от первой рюмки в баре,
когда не веришь ни в себя, ни в завтра,
от горести, в страницы книг простертой,
спаси, Господь, от поминаний черта.
И от меня — со всем, что я наделал,
что я молчал, когда внутри все пело,
что я другим не отдал то, что должен,
что не ценил твою земную ношу.
Спаси, Господь, от слепоты гордыни,
которая горит в нас и поныне -
от вавилонского падения ума,
спаси, Господь, когда настанет тьма.
От той любви, что никого не видит,
от страшных слов, исполненных обидой,
от неумелых скорых приговоров.
Спаси, Господь, от дураков и хвори.
Будь со мной
Будь со мной,
говори со мной,
пей со мной крепкий кофе в три часа ночи
и, даже если я становлюсь предельно порочным,
спи со мной.
Становись неотъемлемой музой, глотай каждый шорох,
держи цензуру жизни плотно зашторенной,
сцеловывай капельки пота с висков стихов
и, если нужно, умножь каждый выкрик на сто.
Стой от меня слева — в любом безумии,
это «время вместе» похоже на кровь с изюмом,
оно схоже с абсурдом и хаосом красоты
на фоне экстаза
и выгнутой страстью спины.
Так будь со мной, в муках рожая слово,
которое в будущем станет неистолкованным,
которое есть вселенная и имярек,
затем, что есть слово — больше, чем человек.
Так будь со мной -
в книгах, в посаженном дереве,
в жарком вареве лета и в строгой материи,
в метре от горизонта событий — и ближе,
там, где я даже кожу твою буду слышать.
Просто будь со мной, и будь со мной сложно,
когда невыносимо горячее ложе
рук обжигает твое легкое облако-тело,
будь со мной злой, любящей или смелой.
Будь со мной в каждом сне — счастливом и жутком,
будь грозами в сердце и нежными незабудками,
будь со мной маленькой, яростной или сильной.
Будь со мной эту вечность, моя Августина.
Пожалуйста, уйди
Пожалуйста, уйди. Я очень болен 
какой-то серью обесцвеченности чувств 
и горьким словом, вырванным из уст, 
и белым пеплом выжженного поля. 
Я очень болен. 
Разве ты не видишь 
всей этой бледности и тени возле глаз? 
Пожалуйста! У нас не будет — «нас», 
как только ты за двери эти выйдешь. 
Иди, малыш. Там праздник новой эры, 
он ждет твоих пожаров и зарниц. 
А я опять рисую мертвых птиц, 
и, кажется, давно уже потерян. 
Пожалуйста, уйди. Меня знобит 
от лживости казаться здесь счастливым. 
Смотри — я ветер, я иду по миру 
всем штормовым беззвучием молитв. 
Меня знобит, я болен океаном 
с той стороны внимательных зрачков. 
Пусть между нами — не года и страны, 
но между нами все черным-черно. 
Так много легче, если я один, 
и ты одна — в ликующем зените. 
Я очень болен, я тобой дочитан, 
и я прошу тебя: не… 
Не ищи здесь опоры
Не ищи здесь опоры. Весь мир — только вечер и дождь, 
и в такой элегичности, мальчик мой, мир нам взаимен. 
Не ищи здесь опоры. Весь мир — только вечность и дрожь, 
а все окна открыты. Скажи, что ты видишь за ними? 
Не ищи здесь опоры. Весь мир — только ветер и рожь, 
только красное солнце на кромке усталого взгляда. 
И когда ты прозреешь, мой мальчик, куда ты идешь - 
не ищи здесь любви, но ищи сумасшедшего яда: 
и лети головой на траву, обнимай сердцем птиц, 
и лети — так красиво и скорбно раскинув вдоль неба 
восклицание рук и точеные крылья ключиц, 
и лети головой на траву — так легко и нелепо. 
И лети, и лети — не желай ни гранита, ни строп, 
ни прощающих строф в рукотворном рифмованном счастье. 
И лети, мальчик мой. Там, за небом — есть высший озноб 
понимания жизни как временного соучастия. 
Слышишь? Птицы поют. Как огромен, как страшен их хор, 
он летит… или ты? Вы летите, и небо искрится. 
Но величие тела, лишенного всяких опор, 
знают только одни космонавты 
и самоубийцы.

Мы смотрим вдаль
Мы смотрим вдаль. А там горят огни,
как позывной от Бога к человеку,
как тот великий вечный аноним -
творец трагедий
и ваятель века,
который свел и нас с тобой сейчас
на этом желтом вянущем просторе,
где только свет течет порой из глаз,
ибо для слез в них слишком много боли.
Есть только свет.
И этот свет везде -
огни прощаний с чем-то человечьим.
Прости, любовь, что я не разглядел
во тьме твои измученные плечи,
твои заученные речи о тоске,
твой лютый голод по теплу на сердце.
Прости, любовь, я был тебе никем,
и потому уже не отогреться.
И вот стоим на высохшей траве,
как будто рядом, но давно чужие.
Прости, любовь, морщинки у бровей -
писание суровой нашей жизни.
Мы смотрим вдаль. Мы видим там себя -
таких сквозных душой — какими стали.
Прости, любовь, за танцы на скорбях,
за то, что одиноки колоссально.
Мы смотрим вдаль.
Дыши, любовь, дыши,
там впереди лишь всполохи и грохот,
там, нехотя расстегивая жизнь,
нам открывается грядущая эпоха.
Избегая грубости
Избегая грубости, прикасаясь только воздухом возле губ
или только взглядом — вдоль по контуру тонкой фигурки,
наклоняясь ниже, превращая спину свою в дугу,
я целую ей руки:
эти руки чувствуют биение мира, чувствуют шорох звезд,
они ощущают течение крови — от сердца к запястью,
они прислушиваются к душам, они слышат их апофеоз
и природу контрастов.
Я целую ей руки — эту чуткость на пределе сил,
эти зрячие пальцы (я кажусь слепым на их фоне).
Я люблю эти руки — никогда я так не любил,
чтобы даже дрожь отдавалась внутренним стоном.
И простой поцелуй превращается в великое действо:
я целую ей руки, я це… Господи, я умру,
пропадая пропадом, безумствуя и блаженствуя,
Я целую ей руки,
я целу…
я целую ей ру…
Русский Бог
У нас так заповедно пропадать,
когда приходит общая беда,
когда от новой боли крепнет дух,
и новые стихи родятся вслух.
Затем что русский Бог в своей земле
звучит как избы, как «братиш, налей»,
как сонные глаза в дворах глухих,
и женщина-любовь проходит в них.
Звучит одной протянутой рукой
в толпе окостеневшей и глухой,
нательным крестиком, зажатым у груди,
и словом матери: «ребенка не буди».
Звучит людьми, а значит люди есть,
их родина березовая здесь -
где пили, пели — прадеды, отцы,
где речки светлоглазы от пыльцы,
где сын родной игрушку мастерит,
и у него — на твой похожий вид,
где теплую любимую — под бок,
где в сердце оживает русский Бог.
С тобой легко
Девочка, мне с тобой легко, как стоять под дождем, 
как простить запоздавший поезд — «ерунда, подождем», 
как прикуривать от конфорки и ставить чайник, 
понимая, что жизнь прекрасна и не случайна. 
Как шепнуть «я скучаю», телефон к щеке прижимая, 
как лежать на траве и слушать симфонию мая, 
а потом подняться и просто пойти домой, 
потому что там кто-то хочет побыть с тобой. 
Девочка, мне легко тебя слушать и слышать, 
как будто слова твои давно уже в сердце вышиты, 
мне легко говорить тебе многое о злом и красивом, 
потому что ты море, а речь — это часть прилива. 
Но за этой легкостью стоит огромная сложность 
монумента судьбы, собранного под кожей, 
человечьей души, похожей на степь без края, 
словно эта душа немыслимо вырастает. 
И я молча любуюсь пейзажами этого мира, 
где гремят водопады, где так нежно трепещут ивы. 
Я любуюсь, я внутремирьем твоим приручён. 
Так давай не будем прощаться. Посидим еще.

Человечье
Чем там станется наша будущность, 
что стихами в сердцах аукнется? 
Мне бы голоса Бога дослушаться, 
да Марию к себе в заступницы. 
Мне бы малого, человечьего - 
освятить славным маем душу 
и влюбиться в любую женщину - 
лишь бы теплую и с веснушками. 
Разделить с ней свое простачество, 
свою силу, свою беспомощность 
и в стрекозьем краю прозрачном 
ей шептать: «ты мое сокровище». 
Разделить с ней живую дудочку, 
эту в горле траву плакучую, 
и певучую, и сподручную - 
посвящать ей по воле случая, 
по велению чувства светлого, 
по приказу весны — к цветению, 
по любви, дарованной смертным, 
и молитве «Господи, верую.»

Когда пойдет на убыль
Когда пойдет на убыль небо,
тогда, мой добрый друг, реши:
я был талантлив или не был,
и жил ли я
или не жил.
Реши, как ты решать умеешь,
кто в мире прав, кто виноват -
когда все горше и алее
на сердце ближнего закат.
Когда во тьме идет ребенок,
об одиночестве скорбя,
о чем-то божьем и свободном,
когда ребенок этот — я.
Когда ребенок этот — каждый,
и каждый, каждый — ослеплен.
Мой добрый друг, бессилье наше -
в скупой бесславности времен,
в том, что мы нянчили детали
своих страстей,
своих обид.
И в том, что мы решать пытались,
когда завещано — любить.

С нуля
Жизнь начинается с нуля, и ты пробуешь первое молоко, 
тебя несут на руках — потому что это легко. 
Тебе хочется плакать, если мама выходит из комнаты - 
и вся жизнь, как лицо твое — ничем еще острым не тронута. 
Вырастаешь до школы — любишь краски, боишься уколов, 
и, по сути, ты мал — это больше, чем просто молод. 
Красишь волосы красным, прокалываешь ухо, берешь гитару, 
и все люди за тридцать кажутся большими и старыми. 
Ты танцуешь ночью, ты влюблен в световые всполохи, 
грудь согласна с музыкой — и ей не хватает воздуха. 
Ты впервые лежишь с девушкой в одной постели, 
чувствуя огромный страх и маленькое вожделение. 
А потом ухмыляешься идиотской фотографии в паспорте, 
и великие страсти над тобой безраздельно властвуют. 
Ускоряется время — и становится однообразным, 
у тебя — ничего, но ты хочешь всего и сразу. 
Через миг твои дети уже пробуют молоко, 
ты несешь на руках их, и от нежности — в горле ком. 
Ты садишься в маршрутку, на автобус, в трамвай, в метро, 
засыпаешь — и звезды летят в твой открытый рот. 
Познаешь себя в обществе — постигаешь самоотдачу, 
и влюбляясь в людей — ты вдруг сам становишься значим. 
Ты становишься зрячим, улыбаешься мирно и тихо, 
но на небе уже появилась табличка «выход». 
Начинает болеть — ненавязчиво, просто долго. 
Поднимаешь глаза — видишь надпись, а с нею — Бога. 
Кто-то где-то плачет. Все бледнеет вокруг — слезясь. 
Тебя несут на руках — потому что иначе нельзя. 
Жизнь начинается с нуля.

Астры
Вся моя жизнь — это выбор между смертью и сексом, 
все остальное — протянутая над бездной леска. 
И идти по ней остро. 
Подарить тебе красные астры? 
Это все из того, что осталось во мне прекрасного. 
Только астры поэзии — красные и оголенные, 
не бери их в руки — твоим пальцам может стать больно, 
потому что цветы, растущие в людях, даются 
только всем обреченным, 
только всем уходящим безумцам. 
Я дарю тебе астры — это красные искры пожаров, 
я дарю тебе астры — потому что даже их мне не жалко. 
Но запомни, цветы, растущие в людях, как ножик - 
они режут легко, 
они проникают под кожу. 
Я дарю тебе астры. Это в чем-то символ прощания, 
это страшный выдох и горькая тьма за плечами. 
Я дарю тебе астры. Это приступ красоты и зла. 
Ты стоишь в прихожей. 
Ты уже закрыла глаза. 
Больше нет ничего — ни потерь, ни былого доверия, 
и вся жизнь моя — это выбор между сексом и смертью. 
Каждый новый день — это выбор между жизнью и раем. 
И я выбираю.

Счастье бывает
Счастье одно, но каким же бывает разным:
счастье включает плеер и смотрит вдаль,
счастье приносит цветы и ставит их в вазу,
цветы умирают — и счастью немного жаль.
Счастье хихикает девочкой — если весело,
счастье бывает грустным от многих хлопот,
счастье перевирает все тексты песен,
но как ласково их поет…
Счастье мое — с беспощадными, чуткими, карими -
эти глаза теплеют от добрых слов.
Счастье однажды хотело играть на гитаре,
счастье однажды к Богу сердце несло.
Сонное счастье путает явь со снами,
странное счастье, не знающее о том,
что я его — всем сердцем
и всеми днями,
всей свой жизнью,
на весь свой земной простор.
Счастье в белой рубашке, босое, лукавое -
в тысяче чувств, в тысяче полутонов,
счастье мое — и ранит меня,
и радует.
Счастье бывает разным,
но счастье — одно.
Болею
Болею. И болезнь похожа на цветение вишни:
это бледно-розовый цвет, это сладкий запах.
Это страшно, любимая, оттого меня тянет к ближним
или лечь ребенком в огромные руки папы:
и под дальний шепот, под мерное качание комнаты
мягко плыть и плыть до окна, за которым солнце.
А потом зажмуриться от яркого теплого золота
и от тихих слов: «не шумите, вдруг он проснется»,
от прилившего к красным щекам дорогого счастья,
от того, что все это было со мною, было.
Я хочу успокоить тьму у меня в предпястье
и припасть поцелуем к облаку, словно к крыльям.
Я хочу, чтобы стало светло, как бывало раньше.
Дорогая, включи ночник, не гаси его, милая,
не гаси, моя девочка, этот свет так шершав и замшев…

И она не гасила свет во мне. Не гасила.
Хотел сказать
Хотел сказать, что не чувствую радости от весны,
но этот вывод был бы слишком поспешным.
В конце концов, меня все еще любит женщина,
я все еще вижу под утро цветные сны.
И те весы, на которых мне сердце взвесят,
еще не близко. Но зная природу дней,
на всякий случай я в день пишу писем десять -
я писчие перья делаю тяжелей.
Но не жалею.
Я взял от жизни прекрасную
способность просто идти пешком по земле,
идти — и верить,
идти — и медленно гаснуть,
идти — и любить травный запах родных полей.
Полей дождями дороги мои неровные,
я слишком близко к сердцу все принимал -
и сердце вымерло, ему не хватило крови.
Всего не хватило мне — видно, я слишком мал.
И вот финал: весна, я не чувствую радости,
спаси меня, Господи, от многих грядущих лет.
Дай лишь идти — в какой-то немой безоглядности,
и десять писем к тебе положить в конверт.
Пастушка
Я мог бы — сильно и упрямо, 
я мог бы сжечь тебя страстями, 
но словно светлая пастушка 
ты только музыке послушна. 
И я легко целую флейту, 
и я играю — слушай, внемли, 
лети, лети над вальсом луга, 
взлетай, танцуй, моя подруга. 
А завтра будут май и ветер, 
а завтра все на этом свете 
нам станет праздничным цветеньем, 
нам станет белым и сиреневым. 
Лети, лети по этим листьям, 
танцуй и поклоняйся жизни, 
под песню флейты, песню рая, 
которую тебе играю.
Послезавтра
Послезавтра выдохнется и скорбь -
не останется ни тоски, ни хмури,
только черный-черный пустой коридор
в твоей внутренней архитектуре.
Ты пойдешь по нему, вспоминая всех,
и зачем-то вдруг никого не вспомнив,
словно весь твой мир был лишен гостей,
был безрадостен и бездомен.
Коридор уходит все дальше вниз
и, конечно, уводит тебя все дальше.
Ты пойдешь по нему — как кружится лист,
от ветвей своих оторвавшись.
Ты пойдешь по нему, опустив лицо
и шурша под ногами былыми стихами.
Ты пойдешь по нему, и в конце концов
тебя где-то во тьме не станет.
Молния
Я запомню тот вечер кубическим, душным, перечным:
уже небо седело, и гром в ушах наседал,
когда молния — небесный огонь, прошила мне темечко,
отпечаталась на сетчатке глаз моих навсегда.
И теперь посмотри в глаза — там зарницы вспыхивают,
посмотри мне в сердце — там давно пожары ревут,
пожирая приходящих людей от ступней до выдоха
на недели и километры пустоты вокруг.
Но когда я люблю, когда бури во мне стихают,
и глаза мои обретают иной колорит,
но когда я с тобой не криками, а стихами -
то весь дом наш огнями святого Эльма горит.
Говори лишь шепотом,
не спугни эти искры смолкшие,
потому что лишь только выступит красный пот -
как во мне оживет обнаженная смертная молния
и кого-то из нас убьет.
Зеленое
Никогда мне не станет ласковее на душе
от того лишь, что по плечу вниз сползает лямочка,
может быть, я болен,
но я вижу в тебе экорше,
написанное безумным гением на горящей лампочке.
И я вижу женьшень,
вырастающий из зеленых глаз -
эти листья растут на мне, я ложусь под землю,
я на тысячи лет под зеленым ковром погряз,
под зеленым холмом,
под зеленым теплом в твоем теле.
Так к чему мне лямочки, плечи и прочий вид,
если здесь лежит — под землей твоей — мой рассудок,
я зеленым могильным камнем уже накрыт,
я зеленой любовной лозой до костей опутан.
Вот и вижу в тебе экорше — без любых одежд,
без надежд, без кожи, без множества мелких ссадин.
Да, я вижу в зеленых глазах твоих тот мятеж,
на который идет трава на руинах зданий.
Я все вижу: и эту лампочку — словно холст,
ядовитую зелень, от которой легко и больно,
экорше души, простирающейся до звезд,
и безумного гения, исчезнувшего в этом зеленом.
Бастилия
Я сидел и смотрел как ты слушала книги,
различая в словах оглушительный звук,
обретая себя в этих буквах безликих,
в этом пепле ушедших безумств.
Я сидел и смотрел, как во мне ты читала,
расширяя зрачки до ближайших светил.
Что ты видела, девочка?
Мертвое?
Алое?
Или веру свою во плоти?
Что ты видела там, где я стал дальней пропастью,
где я полостью лифта сползаю в подвал,
где я степь без людей, обгоревшая полностью,
где я степень добра или зла?
Что ты видела там? Я смотрел, как ты чувствами
словно в прорубь ныряешь — и зёв ее чёрн.
Я смотрел, как в тебе стало грозно и пусто.
Ты Бастилия, девочка.
Я заточен.
Я в мигрень облачен,
исключен из архангелов,
я в саду твоем — только пропащий сорняк,
но пока этот мир скачет с шашкою наголо,
я хотел бы сидеть и смотреть на тебя.
Потому что мы оба с тобой — острозубые,
потому что и скалясь, и пошло браня -
мы находим те крайние грани безумия
на которых способны друг друга понять.
Расскажи мне стихи
Расскажи мне стихи о стене напротив
этих глаз озерных — стоячих вод.
Знаешь, хаос в сердце всегда все портит,
он у этой стены живет.
И он воет зверем — моим же горлом,
но не верь — этот зверь не я.
Расскажи мне стихи об огромном горе,
расскажи стихи про меня.
Расскажи мне стену — как гнев к пространству,
как отказ от жизни за той стеной,
расскажи, как ветер в грудине странствует,
как внутри — темно.
О ночном досуге расскажи стихи,
когда в доме остался один лишь пепел
и такое чувство, что дом сожгли:
он горел — я стоял и пел в нем.
Расскажи мне правду — что меня здесь нет,
что я был, но однажды исчез в эпохе
бесконечной жажды увидеть свет,
перешедшей в эпоху похоти.
Расскажи мне — я гибну у этих стен,
как тисками я ими на землю выжат.
Расскажи стихи мне — о пустоте,
расскажи стихи моей жизни.

Смотри
Каждая душа — это желание, загаданное Богом, 
но не каждая из них сбывается. 
Господи, посмотри на меня с печальной строгостью - 
мне уже не двадцать, 
мне уже ни стихов, ни крыльев, ни девы не нужно, Господи, 
ни духовного светлого плача в тени молелен, 
посмотри, как чада твои с тобою, Отче, расходятся, 
посмотри, как твой замысел снова уходит в землю. 
А в земле темно, так темно — что уже не видать ни благ, ни тягот, 
а в земле темно, и над грудью — леса твои, Господи, степи твои, холмы. 
Посмотри, Господь, я уйду во тьму, и назад — ни шага, 
но ведь ты создал свет, значит сам явлен был из тьмы. 
Загадал желание. 
Вот я — несбывшийся, Господи, неумелый, 
посмотри на меня, Отец, я лишь штрих, я шрифт, 
я лишь крик, рожденный, когда во тьме исчезает тело. 
Так смотри.
Поэзия и поэзии
огда поэзия говорит о поэзии,
проливается много слез,
появляется много сарказма,
словно пазл складываются нелепейшие слова,
пока не становится стыдно за многое, многое сказанное,
пока не становится голос поэзии хрипловат.
Когда поэзия говорит о поэзии -
это пристальное изучение в зеркале своих новых морщин
или лба, рассеченного самым изысканным лезвием,
когда из ранки открываются виды осенних лощин,
когда из ранки вытекают розовые фламинго,
оставляя на коже розовые стихи,
когда поэзия говорит о поэзии — это словно прыгать
с небоскреба памяти в лютое буйство стихий.
Когда поэзия говорит о поэзии — над собой смеется,
и прекрасно знает — не смеяться сейчас нельзя,
потому что в ней сгорает в пепел раскаленное солнце
и огромные айсберги в худосочной груди скользят.
Когда поэзия говорит о поэзии — это смешно и страшно,
это смертный вызов, это такая горечь во рту,
что сжимаются руки, и белеют на руках костяшки,
открывая в поэзии Бога,
и за Богом — тьму.
Другие
У них есть то, что позволяет быть просто рядом,
может, это его книги,
а может, ее пальто,
которое он ловко ловит на улице взглядом
с какой-то необъяснимой другим теплотой.
Может, чашка чая, остывшая за долгой беседой,
может, листик мяты, с заботой добавленный в чай,
может то, что он всегда с цветами приходит к обеду,
может то, что она засыпает у его плеча.
Другие говорят им, что жизнь — это та же раковина,
и свой теплый жемчуг нельзя разделить ни с кем,
опускаясь в метафизику времени, как руками — в рану,
мы свой собственный опыт сжимаем в этой руке.
Другие бьются чайками в клетки свои грудные
и клокочут им в уши, что посмертие стоит у двери,
но у них есть то, чего не могут увидеть другие,
что позволяет им быть рядом
и улыбаться другим изнутри.
Мы повторимся
Мы повторимся. Степью или звоном 
двух медяков в кармане у бродяги, 
мы повторимся этим лугом сонным, 
в котором были два мгновенья рядом. 
Пройдут века. Мы снова повторимся 
в чертах лица случайного потомка, 
и взяв судьбу как будто в побратимы, 
вновь отразимся в черноночных окнах. 
Да, мы вернемся. Древней звездной пылью, 
с холодных высей падающей в травы, 
и будет ветер так же изподкрылен, 
и будет время так же величаво. 
Мы повторимся. Рано или поздно. 
Никто, 
никто навек не исчезает. 
Мы повторимся словом или позой, 
мы повторимся белой птичьей стаей, 
мы повторимся в стоптанных кроссовках 
на мусоре и кладбище столетий, 
мы повторимся буквами в кроссвордах, 
в газетках ангелов одним господним летом. 
Мы повторимся — всем живым, дерзавшим, 
впитавшим духом веру, свет и пищу. 
И те стихи, что ты сейчас читаешь, 
однажды снова кто-нибудь напишет. 

Ту дверь
Мне хотелось бы найти ту дверь…
Ту дверь в комнату с открытыми окнами,
за которые ты ругаешь меня, потому что тебе холодно,
а снег на улице падает, кажется, тоннами,
но в твоей смуглой коже вечным теплом расплавлено золото.
Или мне так кажется. Что совсем не важно, 
потому что мир, который мы знаем — всегда фантазия. 
Я хочу найти дверь в ту самую кожу, которую я исступленно глажу,
и мне чудятся в ней гривы черный коней и узкоглазая Азия.
Мне хотелось бы найти ту дверь…
В переплет наших тел за ненужностью иного чтения,
дверь в твое цветение, когда ты — молодая яблоня у обрыва.
Дверь в такой пейзаж, для которого слишком мало земного зрения,
где ты вся — есть море,
я стою у кромки его,
я жажду его прилива. 
Мне хотелось бы найти ту дверь…
В незначительный мир слишком маленького матраса,
на котором нам вместе никогда не бывало тесно,
на котором, целуя тебя, невозможную, прекрасную, заспанную,
я узнал, что душа — не идея, а, скорее, место,
куда мы приводим гостей, превращая в жителей,
и в огромной вере все на свете легко им жертвуем,
что душа — это место, мы так часто с тобой в нем виделись,
пока сами по глупости не закрыли в это место двери. 
Мне хотелось бы найти ту дверь…
В мир открытых окон — снег за ними высок и стыл,
в мир коней под кожей, в мир морей и матраса мятого,
в мир моей души — я его все годы в себе хранил,
я бы так хотел отыскать эту дверь, 
эту дверь в обратно.
Не для счастья
Я не знал, что такое счастье,
я умел только строить дом,
грудью-крышей едва касаясь
неба, взятого на излом.
Я умел лишь ладоне-стенами
от морозов тебя прикрывать,
когда зимние вьюги стелются
белым бисером в рукава.
Я умел отдавать, не думая,
и слова, и дела свои
тем забытым, живым, сутулым,
кого можно еще спасти.
Я умел разжигаться искрами,
разливаться святой водой,
и одним лицом — быть как истина,
а другим — показаться злом.
Я умел… Я старался многое
в краткой жизни своей успеть,
пусть не стать человеком боговым,
но хоть песню сложить и спеть,
но хоть что-нибудь человечное
человечеству, словно плод,
с себя срезать и бросить — встречным.
Может, кто-нибудь подберет.
Видит Бог, я хотел хоть малостью
пригодиться судьбой не себе.
Пусть не знал я, что значит — счастье,
не для счастья я жил на земле.
Есть Бог на земле
Посмотри, как протяжно и гордо ликуют рассветы,
и как ветер вихрит растрепавшийся локон волос,
посмотри на людей — в эти души, до неба воздетые,
в это пламя живого и бьющегося на износ.
Посмотри, дети смотрят на небо, их руки все выше,
дети смотрят на небо — глаза их светлей и светлей,
посмотри, сквозь эпохи босая любовь идет — к ближнему,
и над миром исконно витает: «есть Бог на земле!».
Посмотри, что-то в нас, что-то есть в нас — прекрасно всесильное,
над заливами — песней, над пашней — усталым трудом,
посмотри, что-то в нас вдруг однажды качнется и сдвинется,
и огромным теплом озарит человеческий дом,
человеческий род — от отцов до потомков и пасынков.
Посмотри, как убранство лесов может в сердце болеть,
и как бережно кто-то хранит в своих карих и заспанных
отраженье твое. И все шепчет: «есть Бог на земле».
Если где-то порхают стихи в тишине над бумагами,
то тогда почему у тебя от них струны болят?
Если дождь — это теплые слезы взлетающих ангелов,
то тогда почему от него зеленеют поля?
Потому как живет в мире правда, людьми неисхоженная,
правда торных тяжелых путей, правда в белом крыле:
не давно и не где-то вдали — онемевший, оглохший,
а сегодня и здесь, между нами, — есть Бог на земле.
Ива
Ива, неужели умирать — красиво?
Жизнь идет, и ты проходишь мимо,
мимо, Ива! 
Осень у залива,
твоя осень так нетороплива.
Твое время так нетерпеливо,
подожди, послушай меня, Ива.
Сколько листьев с рук твоих срывало,
сколько листьев красил холод алым?
Ветви-косы тянутся к земному,
моя Ива, как же ты изломана… 
То мальчишки, видясь женихами,
изорвали ветви, изломали. 
Твои ветви, Ива, станут флейтой
в пальцах ветра и в руках поэтов.
Ты собой обнимешь всю планету
теплым звуком, ласково пропетым. 
Ива-Ива, дерево плакучее,
сколько листьев на тебе измучено?
Сколько листьев наизусть заучено,
как стихов, что жизнь не станет лучше?
Сколько вдохов?
(с каждым небо ниже!)
Ива дышит…
Но зима все ближе.

Жизнь на севере
Дорогая, как там, в твоем «вперед»,
в твоей солнечности и бездождье? 
Мне все кажется: тело твое — самолет,
и догнать его невозможно.
У тебя там Дубай, а у нас — дубак,
я замерз, я насквозь здесь вывернут.
Знаешь, жизнь на севере тем груба,
что за каждым шагом есть рытвина.
Но и тем добра, что заставит встать,
что научит, возможно, большему.
Впрочем, знаешь, наверное, я устал
и советы мои непрошены. 
А ты там, где каждое слово — «да»,
поезда и года — в эпизодах,
голубая кровь — голубая даль,
ты по сути — часть горизонта.
И писать, конечно же, недосуг,
твое время как мячик прыгает,
а мое ест снег с отвердевших рук
и похоже чем-то на книгу,
я читаю в ней: оглянись назад,
я читаю все больше прошлое,
и твои беспечные поезда
вдруг становятся искореженными,
вдруг становятся ясностью тех путей,
по которым приходят к ложному.
Дорогая, все ты найдешь в себе,
если будешь смотреть под кожу. 
Впрочем, ночью мне хочется быть с тобой,
сквозняки и кошмары мучают.
Знаешь, жизнь на севере есть родство 
с каждой лужей и с каждой тучей.
О таком не ведает горизонт
и такому не учит солнце:
жизнь на севере — это любой сезон
в трафарете наших эмоций.
Жизнь на севере — это триумф луча
над теней бесконечной массой.
В общем, будешь здесь — заходи на чай
и нечаянно оставайся.

Молчи
Вот ты молчишь, а я не знаю, что сказать -
кровать из букв уже построена однажды,
уже построена из слова бирюза,
и небо книг страницами нам машет. 
Но я хотел бы говорить с тобой, 
писать по то пространство интернета,
писать про то, что я сегодня злой,
затем что в теле не осталось лета. 
Молчи, молчи. Я и не жду ответ,
я глаз твоих ищу, бегущих в строки.
Все сроки вышли, жизнь моя — отвес
над морем собеседника недолгим. 
Молчи мне светом. Эту тишину
я на груди носить отныне буду.
Минуты текста вспыхнут и мигнут,
и станут преждевременным уютом. 
Молчи мне болью, ладаном молчи - 
я так дышу твоим недопризнаньем,
что белые прозрачные лучи
неслова проникают мне в сознанье. 
«Молчи» — не просьба, это имя наших дней,
названье лет — я прожил их, я знаю.
Но как и прежде, я иду к тебе
по маленькому письменному краю.
Нелюбимое прошлое
Нелюбимое прошлое - 
это жажда забыть, эта жажда сильнее всех жажд.
Я стою у окошка, 
слишком много курю и боюсь оглянуться назад.
Значит что-то ничтожное 
вечно есть за душой, вечно шепчет приятную ложь:
нелюбимое прошлое, 
уходи, убирайся, прочь отсюда, тебя не вернешь. 
Только дни повторяются. 
И ничто не уходит, наши призраки с нами живут,
жизнь не то, чтобы здравница, 
но в едином лице — и тюрьма, и печальный приют.
За окошком смеркается. 
Это вечер приходит, и он говорит о своем:
нелюбимое прошлое неизбежно становится завтрашним днем.

Так живи
Да что там быт в стаканчике на донышке,
когда всех бед — кольнуло у груди,
к такой беде приложишь подорожник - 
и кончилось. 
И больше не болит. 
Нет, брат, ты так живи, как остро чуят сущее,
как умирают за народы на крестах,
ты так живи, как раздираясь сучьями,
бегут сквозь бурелом в своих страстях.
Ты так живи — отчаянно, размашисто,
ты так люби, как любят в 20 лет,
когда уже оставлено монашество,
и женщина вдруг предстает — как свет.
Ты так живи — красиво, дерзко, смело,
ты так гори — что кто посмеет погасить,
ты так живи, как контур белым мелом 
в сердцах любивших непереносим. 
Живи, и женщину так быть заставь живою,
как в бешенстве горячки — зло и лихо,
когда такие бури за душою, 
что, Господи, на них не хватит крика,
не хватит воя — лютого, истошного,
не хватит счастья — кожу разорвет,
ты так люби, как любит тот, возможно,
кто видит Бога, встав на тонкий лед.

Где я живу
Где я живу?
Мне кажется порой, что Бог — художник,
сюрреалист ножей и тонких ножек
столов — за ними пьем мы, женимся и умираем.
Художник рая
и той другой реальности, в которой
в структуру города ползет метро кротовье,
и гул стоит — назойливый, мушиный.
С-неба-уборочные здесь машины 
сметают с грязных улиц перья ангелов.
Здоровье — в гранулах,
душа — в транскрипции и невозможна к чтению,
но заменима томиком Есенина.
Где я живу? 
Все чувствуется вымыслом,
все сон, но в нем такая горечь выросла,
что не скосить, не прополоть ее, не вырвать.
Все только сон — в нем больно и красиво. 
Где я живу?
Где мы живем с тобою?
Здесь даже дождь в ладонь не взять без боя,
но ладный тихий свет в окне маячит
и что-то значит. 
И кто-то ждет меня за занавеской,
пока весь мир становится гротескным,
пока воюют живопись с оконцем,
но тот, кто ждет — конечно же, дождется.

Мода диктует
Мода диктует брать солнце и вешать на стену,
мода диктует частный закрытый свет,
стричь мысли коротко и похмеляться сеном,
радужно и перспективно плевать на всех,
мода диктует смешные пшеничные шляпки,
а я хожу в джинсах, порванных клыками собак,
а я в коридорах быта горбато шаркаю
и каждую душу пытаюсь спасти за так. 
Хотя бы одну — вот эту, с острыми скулами,
с мокрыми перьями, налипшими на лицо,
пока еще проходную, пока еще тусклую,
я кутаю ее в свои руки и рву сухостой.
Я в ней зажигаю свечи — ведь их там тысячи,
я в ней нахожу осмысление или суть,
и свободное солнце, не прибитое к стенам шпилечкой,
солнце с жалом севера, похожее на осу.
Человеческое солнце
Человеческое сердце маленькое,
не поместишься в него целиком,
и берет человек в руки ножницы,
разрезает тебя день за днем:
и привычки ему — не нравятся,
и мечты ему твои велики.
Он выбрасывает мелочь — дрожание
опустившейся бессильно руки. 
Он выбрасывает что-то огромное - 
память зрения, расширенность глаз.
Остается только форма и мелочность - 
в человеческое сердце как раз.
В человеческое — тесное, темное,
не имеющее правил и сходств, 
в человеческое — алое, маленькое,
но горячее, как тысячи солнц.

Вот так и жить
Вот так и жить — как листья на ветру:
держаться крепче, неизбежно падать.
Затем, что жизнь — лишь перечень минут,
лишь листопад прекраснейшего сада. 
Вот так и жить — идти вдоль площадей
к местам разлуки или возвращенья,
прощаясь с каждым,
и прощаясь тем больней,
чем слаще было прежнее сближенье.
Вот так и жить — смотреть на этот сад
и тихо петь о близком и далеком,
а как пробьет нам вечность на часах - 
закрыть глаза и стать вдруг одиноким.
Вот так и жить — как и живешь ты тут:
вдоль площадей, но каждым шагом — мимо,
писать стихи в глухую пустоту
или любить, не будучи любимым.
Если твое сердце
Если твое сердце растет, как дерево,
то оно должно пить солнечный свет и воду
и держаться корнями за материю,
за все потерянное,
за любимое прошлое, исходя из своей природы.
Если твое сердце растет, как дерево,
то оно предлагает укрытие в жаркий полдень,
и тогда у его подножия кто-то верит
в то, что может укрыться от зноя божьей ладонью.
Если твое сердце растет, как дерево,
то в его ветвях можно слушать птичье пение
и дышать легко этим воздухом — летним, сиреневым,
каждому порыву ветра внутри себя следуя.
Но если твое сердце растет, как дерево,
то его листья должны опадать каждую осень,
и в юном холоде, оставаясь совсем раздетым,
твое сердце становится самой одинокой березой. 
И тогда я готов приносить ему воду в ладонях,
укрывать от вьюги и построить рядом с ним хижину,
потому что твое сердце вросло в меня каждым корнем,
потому что твое сердце стало мне больше жизни.

А без поэзии
А без поэзии что останется?
Тельце тряпичное,
старый пьяница,
пятница, синяя от дождя,
и ни тебя, ни меня. 
Ночи останутся бездуховные,
темные лица, хмурые брови,
бревна в глазах 
и ошибки в писании,
органы в целлофане. 
Только останутся — ножики, грошики.
Спросишь — а где же пионы под кожей?
Стали невсхожими,
зерна в земле -
и ни тебе, ни мне.
Только кричащее, только ползущее
племя червя, покорившее сушу.
Слушайте, так же ведь жить нельзя,
чтобы ни ты, ни я.
Где же отцветшее, теплое, нежное:
губы-черешни немыслимой женщины,
пение птицы в орешнике — где?
Там же, где зерна — во тьме. 
Так без поэзии, 
без чувствомыслия
мы превращаемся в схемы и числа,
в дремлющих стариков,
в сухость бессмысленных слов. 
Только озябшее и одинокое,
рак мироздания — тень злого рока,
только — каркас и лязг,
только — уже без нас.

Акула
Дорогая, ты говорила, что нам нужно купить новый диван,
ты спрашивала, когда мы поедем в магазин за солью и сыром,
я хотел бы ответить тебе, что вчера был полярной акулой, и гигантские ледники задевала моя голова,
я хотел бы сказать тебе, что мой возраст был близок к возрасту этого мира. 
И уже триста лет я помню, как выглядит свет, но я слеп -
паразиты сожрали мои глаза, оставив холод, пространство, тьму и тоску о потерянном.
Я плыву по памяти о звездной славе вселенной, я плыву, будучи заперт в себе.
Дорогая, я хотел бы сказать, что жизнь под водой — это чем-то уход под землю.
Дорогая, зрения больше нет, а голоса не было никогда,
но белые гладкие айсберги похожи на женщин и каждую ночь гладят мне спину.
Я хотел бы сказать, что это кошмарная каторга — жить всегда,
что сквозь толщу льда — солнце мое было синим. 
Я вчера стал полярной акулой, так что соль и диван потеряли форму, окраску и вес,
даже ты, дорогая, стала стаей серебряных звуков, скользящих сквозь воду. 
Я вчера был полярной акулой,
дорогая, я был, пока не исчез.
Я вчера был полярной акулой,
слепой акулой, которая все еще помнит звезды.
Ты живешь так
Ты живешь так, будто жизнь коснулась тебя изнутри 
и едва ощутимо положила пальцы на самые чуткие нити.
Но потом убрала руку - 
и теперь любое небо заканчивается на счет три,
и теперь в тебе огромная дыра,
небо утекает в нее, как озеро с облачной тиной. 
Жизнь убрала руку — обрывки нитей остались у нее на пальцах,
а ты заглядываешь в дыру в себе — и не знаешь, что с этим делать.
Ты идешь по улице, и кажется, что каждый прохожий пялится
на огромную пропасть в маленьком, по сути, теле. 
Учишься заново — вставать по утрам и разглаживать
нелепые складки на нелепых потертых джинсах,
смотреть на людей, чтобы глаза не делались влажными,
используя горечь как цветные желтые линзы. 
И ты вынуждена делить себя со своими мужчинами,
но, если честно, тебе бы хотелось другого:
быстрого воздуха в полете почти пчелином,
в этих скучных взглядах, когда они видят тебя нагою.
Чтобы они просто восхищались тем, как ты слушаешь Баха,
или как ты продолговато ахаешь, потому что небо, небо заканчивается,
чтобы они вырастали из близкой к телу рубахи,
из таких наивных превращаясь в удивленно-зрячих.
Чтобы они услышали огромное небопадение,
когда в грудь твою валятся облака и хвосты комет,
потому что жизнь коснулась тебя — это дар и мучение,
потому что небо заканчивается в тебе.

Еще раз здравствуй
Еще раз здравствуй. 
Снова мы. 
Все те же ночь, стихи, кровать.
я снова небо для тебя, 
и ты в нем — птичья стая.
Мы, видимо, обречены везде друг друга узнавать,
и некая фатальность встреч все зримей проступает.
Ты можешь выбросить ноутбук, 
разбить о стену телефон,
но эта ссылка — прямо в грудь, в которой мое имя. 
Я ненавижу каждый стон, 
я утомлен и угнетен,
но не умею, как всегда, сравнить тебя с другими. 
Любой побег не стоит свеч, 
есть неизбежность выше нас:
Ты часть меня. 
И каждый вдох твой выдох продолжает. 
Уйдешь — мы встретимся опять. 
На жизнь, на вечность или час. 
Уйду — вернусь к твоим дверям, уже не возражая.
Мы неизбежны. 
Этих слов достаточно сказать всю жизнь,
моя любовь, от этих слов — всего лишь шаг до рая.
Ведь даже если далеки — мы вместе через рубежи,
и даже если не хотим — всей кожей совпадаем.

Морская соль
Как у тебя в ванной есть морская соль, но нет моря,
так и в тебе есть поцелуи, но нет губ, нет образа кожи
на которую лягут они — прозрачные и озерные. 
И вся твоя жизнь в заспанном доме отлеживается.
Инновация одиночества — ты принимаешь ванну,
такую соленую, как мысли о чем-то несбыточном. 
Если бы ты могла, ты хотела бы стать океаном,
но ты просто встаешь и идешь босиком по плиточкам,
ты танцуешь на них, и в этот момент ты думаешь:
почему за окном столько ненужного света,
почему за окном столько ненужного шума,
но нет никого, кто расскажет тебе об этом. 
Ты танцуешь у окон — голая, мокрая, странная
бесконечно ранимая, 
и шепчешь, как будто споря:
сколько бы морской соли ни было у меня в ванной,
я никогда,
никогда не увижу море.

Сквозь солнце
Пока пыль застыла в ленивых лучах золотыми мошками,
пока ты стоишь у окна, и сердце твое посекундно бьется,
пока ты стоишь у окна и смотришь на солнце сквозь это стеклышко,
я смотрю на тебя сквозь солнце.
Сквозь горячий воздух и марево в этом воздухе,
сквозь вселенные, дорогая, сквозь эпохи — я смотрю на тебя.
Я смотрю на тебя, пока где-то капает на пол алая кровь, зацветают подсолнухи
и какие-то серафимы вокруг оголтелыми птицами в мир трубят. 
И моя кардиограмма в такие моменты ликует, пляшет, безумствует, 
триумфально входит в город твоих полуопущенных век,
пока ты стоишь у окна, почти ничего не чувствуя,
пока ты стоишь у окна, мой немыслимый человек.
Я смотрю на тебя сквозь солнце: или солнце сместилось и светит из тебя, как из неба?
Я смотрю на тебя сквозь такой ослепительный свет, что сердце все громче бьется,
что оно всем чувством своим ощущает присутствие Бога, превращаясь то в крик, то в трепет. 
Я смотрю на тебя,
я смотрю на тебя сквозь солнце.

Акация
Мальчики, девочки — это так возбуждает,
мы смотрим друг в друга, осторожно трогаем пальчиками
светлые плечики, лодыжки под милой юбкой,
и краснеем, как школьники,
потому что хотим и любим. 
И даже спустя годы, спустя многие пожары сердца,
у ног своей старушки, своей маленькой живой акации,
мы — все те же дети, стесненные, пропахшие маем,
оказываем ей самые первые знаки внимания.
И мы смущены — так наивно и так по-юному,
когда исцелованные губы становятся гитарными струнами 
и звучат — с улыбкой и немыслимо большим пониманием
каждого дня, 
каждого общего мая.
Фантомная боль
Когда меня не станет, буду ли я болеть в тебе фантомной частью тела,
оторванной так резко и так болезненно,
так неизлечимо и обреченно, что с этим уже ничего не поделать,
будто смерть — это не событие, а некое физическое лезвие,
некое действие хирурга с духовной архитектурой трагедии,
буду ли я частью твоего сознания — твой фантомный Гарсиа Лорка, твой фантомный Тибет, 
буду ли я болеть в тебе по ночам или во время перепадов давления,
скажи, буду ли я болеть в тебе?

Опыт одиночества
Послушай меня, это точно -
у каждого из нас с детства есть свой опыт одиночества:
опыт давать имена игрушкам в пустой комнате,
опыт испытать что-то важное и долго об этом помнить.
Читать книги, считать, что герои на нас похожи, 
говорить с зеркалом, улыбаясь и корча рожи,
придумывать из бумаги птиц или рифмы писать на бумагу,
изучать гороскопы, карму и верить в магию, 
построить из кленовых листьев смешной корабль
или безумные рукописи на обоях в спальне корябать.
То есть занимать себя собой, не отвлекаясь на внешнее,
находя новый мир в голове, изучая вещи,
пока не появится тот, кто окажется интересным,
кто сможет преодолеть любимые фильмы и песни.
Значит быть с ней рядом — это стать размером с галактику, 
поглощать ее взгляд, ее слух и по сердцу гладить,
заменять любые экраны и любые страницы,
быть кленовым парусом или бумажной птицей.
Стать важнее цветных городов в ее голове. 
Стать важнее опыта одиночества.
Быть везде.

Думай обо мне
Думай обо мне детально: сильные руки или спина, покрытая загаром,
думай обо мне предельно просто: взрослый мужчина, спускающийся из общей спальни к завтраку,
думай о том, что я взрослел из обычного школьника, и мы были с тобой незнакомы,
и мы были с тобой незаконны, чтобы делить вот так на двоих одну комнату. 
Думай о том, что я вырос из эмбриона — и это великое чудо, но ты можешь касаться его руками,
думай о собственном рыке в три часа ночи, когда я до тебя дотрагиваюсь. 
Думай обо мне как о чужом человеке, который каждый день выбирает тебя из всего человечества,
думай о том, что если бы поцелуи имели форму — мы хранили бы их в аптечке.
Думай обо мне как о данности, принимая любые черты с роковой неизбежностью,
думай, что мы с тобой два непохожих материка, но в водах морей сорубежны,
думай обо мне с иронией, но все-таки часто, как я о тебе думаю,
думай о том, что твое лучшее платье висит рядом с моим костюмом.
Думай о том, что мой нос или пальцы — части чего-то живого,
думай о том, что мои мысли и чувства вмещают понятие «двое».
Думай о том, что ты укрыта листвой, что роняет моя уходящая осень.
Думай обо мне с привычной любовью. 
Или не думай вовсе.

Нужно
Нужно говорить больше ласковых слов,
нужно говорить, чтобы это маленькое тело с большими глазами цвело,
нужно говорить тебе больше:
«любимая», «твои губы — соната Бетховена» и «не брошу».
Нужно на ножках твоих 
рассветы 
браслетами 
вешать, 
и тогда ты теплая и нежная,
как воды южного моря,
проникаешь в поры
души или какой-то иной субстанции,
похожей одновременно на облако и на танец,
которая есть во мне, если верить чувствам,
которая именем твоим живет, творит и безумствует,
которая складывает слова «ты в зените моего сердца, солнышко»,
которая ловит твое дыхание и желает большего.
Нужно вспомнить все даты:
дату твоей первой улыбки,
дату губ, испачканных в вызревшей землянике,
нужно помнить все даты - 
от быта до касания ангелов,
нужно чиркнуть поэзией и нести ее перед тобою факелом. 
Нужно мерить недели фактами, 
а тебя — поцелуями,
нужно верить, что любая твоя взбалмошность — неминуема,
и как дар ее принимать, 
как свое спасение,
нужно видеть твой свет и уметь прозревать и слепнуть. 
Нужно больше, и этого не сказать никакими строками,
прикасаться к твоему отражению в черных стеклах 
как к великому искусству, великому произведению. 
Нужно просто любить тебя, как любят лишь безумцы и гении.
Моя девочка
Моя девочка полна жизни,
жизнь в ней имеет размах если не целого мира, 
то значимой его части:
она — шумные площади с храмами 
и многорукие изваяния, 
кривящие гримасы над нищими людьми, 
спящими каким-то полным струпьев и разложения сном на древних ступенях к богу,
она — саркастическое наблюдение за человеком возле мраморных греческих статуй,
стыдящимся собственной эрекции, вызванной белыми обнаженными телами,
она — уличные зазывалы и пестрые платки,
палатки во всех покоренных участках горных систем,
она — надо всем
парящий аист или маленький девятисмерт,
она — человеческая нога, ступающая на любую твердь,
я хочу говорить о ней прозой, но невольно сбиваюсь в поэзию,
она — лезвие, вызывающее у меня чувство ревности,
города, полные разного человеческого месива,
исследование духа и влияние на него окружающей местности,
от красоты которой можно сойти с ума - 
я сходил не раз, я сужу по себе.
В моей девочке есть толика всего божественного,
иногда я думаю, что в ней есть все - 
то есть люди и вещи,
то есть ангелы свои крылья свешивают 
раскрывая ей сердце, впитывающее огромную жизнь,
за которой мне не угнаться. 
Я хватаю ее влажными пальцами, 
помещаю в глазах, словно глаза мои окна, а жизнь — занавески,
но моему телу не хватает легкости, а мыслям — вескости,
но не мне с этим застывшим и скрытным лицом аскетизма
за каждый уступ цепляться и каждой иконе молиться. 
И пока моя девочка живет, задыхаясь от собственной широты,
я просто покупаю билет. 
Скоро буду. 
Жди.

Всё зима
Когда нас не станет, растает ли в мире снег,
застынут ли стаи снежинок на каждой плоскости?
Ты белая роза, ты спишь и танцуешь во сне,
ты образ стеклянной фигурки, разбитой попусту. 
И в каждом твоем движении есть зима,
есть жажда остановиться и лечь на крышу,
как снег, дорогая, как снег на наших домах
во имя всего уснувшего и остывшего. 
И в каждом из чувств ощущается тонкий лед - 
я бережно прикасался к нему губами. 
Пройдет, дорогая, все это однажды пройдет - 
от первого крика до уличного «гудбая».
В тебе всё зима, ты сама по себе — февраль,
прекрасная и суровая, как молитва. 
В тебе всё зима, дорогая, не нужно врать
и прятать сугробы в грудь свою торопливо. 
В тебе всё зима, дорогая, в тебе зима,
и птицы падают с неба, звеня хрустально. 
А я так замерз, так люблю, так сошел с ума
и мертвыми пальцами твою обнимаю талию.

Поехали
Поехали, малыш. Там вся земля — застолье,
там каждая былинка — есть пища для души. 
Малыш, малыш, скорей! 
Там цвета неба столько,
что зрение взлетает и больше не спешит. 
Там ткани облаков бренчат — совсем стеклянные,
там каждое село — как колокольный звон,
и щедро угощает цветущими полями,
и гривой старых елей выходит на поклон. 
Поехали и будем — простецкими, церковными,
и будем, потому что, малыш, нельзя не быть.
Поехали любить от крова и до крова
бессмертную духовность природной простоты. 
На что еще слова? Земля немногословна,
родись в ней новым светом,
страдай, люби и пой,
и ангел из листвы — березовый, сосновый,
обнимет вдруг за плечи и позовет с собой.

Танцуй со мной
Не спится. Спицы солнечного света
уже к востоку пришивают день.
Я выхожу из дыма сигаретного,
баюкая сварливую мигрень,
я выхожу — разжеванный, размешанный
стихами, книгами, упреками в эфир,
и с острой безоглядной неизбежностью
влюбляюсь в мир. 
Ну что, станцуем?
Ты — ветрами, шорохом,
я — как умею, обнимая ствол,
что талию смутившейся черемухи. 
Станцуем, небо? Подбирай подол.
Вот это чувство — горькое, щемящее
к любой траве, любому роднику.
Живи, мой мир, живи, мое слепящее,
я без тебя умру.
Вот это чувство, Боже, невозможное -
прошу твоей руки, земная степь,
чтобы роса осела мне на кожу. 
Вот чувство — раз вздохнуть и онеметь.
И благодарность слез, 
и неуемность счастья,
вот это чувство, этот танец, эта жизнь.
Танцуй со мной! 
Все злей и сопричастней,
танцуй, кружись!
Потом вернусь домой — опустошенный 
величием, сиянием всего,
со мной останутся диваны и иконы, 
стихи и книги — как с собою разговор, 
со мной останутся великие пейзажи
прожитых сердцем всех господних дней,
и муза — девочка в мужской рубахе,
похоже, что моей.

Руины
Здесь пролегают человеческие руины.
Посмотри, среди чашечек, полочек лежит она - 
слабеющая рука, 
и дрожь в ней — почти звериная,
почти сводящая дождь за окном с ума. 
Здесь пролегают человеческие руины. 
Кто-то оставил их здесь,
кто-то сжег дворцы,
храмы, тенистые улочки, шумный рынок,
кто-то сжег город жизни до пустоты.
Здесь пролегает что-то, ставшее хаосом,
ставшее болью, сжатой в единый вздох,
здесь, 
именно здесь, по этому адресу - 
над обломками, как потомок, склонился Бог.
Здесь пролегают руины, 
крошатся здания,
даже погода над этим бедствием — дрянь,
солнце выдают по особому указанию,
солнце молчащее, не говорящее «встань».
Здесь — кем-то сожженные, 
кем-то покинутые,
здесь — по камню убитые, по бревну,
здесь пролегают человеческие руины.
И города, 
того прежнего города уже не вернуть.
Каблук
Моя девочка, пока эту Землю меряет твой каблук,
Земля не станет чем-то стабильным
или чем-то начальным. 
Сегодня ты фрагмент книги Иэна Бэнкса -
собачье ухо, прибитое к столбу,
но завтра ты улыбка матери -
ласковая и печальная. 
Ты можешь посадить семя дерева,
чтобы вырастить библиотеку,
или за две минуты сжечь книжный маркет. 
Моя девочка, я уже купил нам с тобой билеты 
в никуда,
я купил конверты и почтовые марки. 
Отправляемся в полночь -
не в поэзию, скорее в лексический вандализм,
ты строишь гильотину на каждое стихотворение,
и пока твои жертвы подыхают с присущим им драматизмом,
мы живем, 
занимаемся сексом, 
едим и стареем. 
Моя девочка, шелуха прежних слов осыпается с кожей,
ее можно легко снимать с себя вместе с одеждой,
и пока горят страницы, 
становясь из частного множеством,
ты мне даришь свое теплое тело — живое и нежное. 
Я тушу сигареты о собственные черновики - 
ничто не имеет значения,
ничто не имеет.
Моя девочка, на моих плечах твои коготки,
и в каждом — огромный замысел, пространство и время. 
Моя девочка, мы сожжем все книги — одну за другой,
на этом пепелище останутся только век и ветер,
и только смерть не способна быть прописной,
что к лучшему - 
я уже купил нам билеты до смерти.
Кубик Рубика
Смотришь в монитор, читаешь новостные рубрики,
завязываешь шнурки или точишь на кухне ножи -
тебе дали жизнь, как большой цветной кубик Рубика,
который ты вряд ли когда-либо сможешь сложить.
Ты даже не узнаешь, что его нужно было складывать,
возможно, ты просто подопрешь им книжные полки,
постепенно покрываясь старостью, дряблыми складками,
и в какой-то момент уже не поднимаясь с пола. 
Или плюнешь, упадешь в диссоциативную фугу,
придумаешь себе новое имя, повяжешь галстук,
и свой кубик Рубика, как старую больную зверюгу,
потащишь на поводке по грязному насту. 
Или будешь писать маленькие ненужные книжечки,
потому что ты одержим, тебя пожирает
холодное пламя — белое, синее, рыжее,
холодные пальцы с запахом ушедшего мая.
И ты будешь писать — чернилами, пикселями, ладаном,
кетчупом, пряником, илом, больничными грелками,
что жизнь — это кубик Рубика. Все вопросы заданы,
но в каждом ответе чувствуется подделка. 
Потому что никто не сказал, что его нужно складывать,
что это, мать его, самая большая загадка. 
А потом его потеряешь — легко, беспощадно.
Тебя никогда не было.
И не надо. 

Жизнь горяча
Жизнь горяча. Ты жаром и загаром
как черной акварелью жжешь хребет,
когда не ждешь полученного даром 
или сочувствия других к своей судьбе. 
Когда встаешь на вековые ели
усталых ног и, в небе головой, 
собрав всю боль в своем гигантском теле
по-исполински начинаешь бой
и создаешь дорогу для грядущих
детей и внуков с маковым челом
или молитву их пшеничным душам,
молитву с человеческим лицом. 
Жизнь горяча. И ты за всех в ответе,
ты крепкий мост в «куда-то» из «вчера»,
и частоколом рук закрыв от ветра,
и начиная новые ветра. 
Жизнь горяча. Но раем обретется,
когда всем миром вдруг окажется своей,
так ты становишься огромным шаром солнца
и любишь море, не предав полей.

Раненый человек
В этих широтах мне кажется — я один,
в лицах читаю закрытые наглухо двери
где-то рублем, где-то изгородью из спин,
где-то единым и равнодушным безверием. 
Кажется, я один, и стою впотьмах,
сердце в ладони держу, и то сердце плачет.
Если такое сердце чуть надломать - 
солнце прольется красным — какое горячее! 
Сердце такое… 
Такое же у тебя,
раненый человек в переулке города,
так же деревья в тебе всё листвой знобят,
так же скорбит с фотографии мамы молодость. 
Так же ты здесь один и стоишь впотьмах,
так же глазами ищешь, но не находишь,
так же кладешь случайные ноты в карман
и обещаешь себе их спеть через годик.
Раненый человек, обернись, я здесь,
мы с тобой в этом раю — братья по боли,
нам остается плечами пожать и сесть,
нам остается братство и горечь в горле. 
Раненый человек, подожди, обернись,
я тебя чувствую кожей, я тебя слушаю,
и понимаю, как звезды, летящие вниз,
как понимают друг друга разбитые души.

Бывшая
Какое неверное слово — «бывшая»,
как будто она перестала быть…
Такими словами не в небо дышат,
с такими словами кладут в гробы. 
Не может стать бывшим живое, сущее,
ничем не зависящее от тебя -
она на ветру свои косы сушит,
и косы ее на ветру летят,
она надевает зеленые платья,
она по утрам обнимает сны,
и если всмотреться — ее собратья 
секунды огромной цветной весны. 
Она — настоящая! 
Так же длится,
все так же букетом несет весь мир
и крошки кидает в кормушки птицам,
и пахнет, как солнце, свирель и мирт. 
Какое неверное слово — «бывшая»,
она — настоящая, видит Бог.
Бог видит — то кошкой сидит на крыше,
то в окна ее трет свой теплый бок. 
Да разве же может быть бывшим море,
трава или звезды? 
Смешны слова.
Она настоящая — духом, кровью,
от легкого сердца до старых ран. 
Она пахнет хлебом, грозой и вишней,
она — звуки скрипки, ольха, олень!
Так знай же, кто смел называть ее бывшей:
она — настояща. 
А ты — лишь тень. 
Камни у моря
Стихи растут на камнях. Мы эти камни. 
Стихи растут, как розовый мох, как лишайник. 
И камни кажутся мягче, кажутся чем-то большим,
хотя подо мхом скрывают все ту же слоновью кожу. 
Стихи растут на камнях. 
На камнях у моря.
Нога соскальзывает, волны пространству вторят,
и если море (как будто дышит) вздымает рифы,
то одиночество — это лучший выбор для рифмы. 
Стихи из нас — это те же камни. Но камни в спину
большого неба, лишенного ангелов (ими покинутого).
Стихи из нас — это камни в небо и камни в руки,
и только волны, морские волны нас убаюкивают. 
Стихи растут на камнях — на надгробных, буквами:
«Навеки помним. 
Он морем был, но стал камнем бурым».
Стихи — зарубка в граните, но как бы со смыслом.
А море? Море давно эти смыслы смыло. 
Стихи и мы — одной породы, одной материи.
А море? Это бездна в оправе берега. 
А как же море? Оно ни каплей не схоже с нами. 
Стихи всегда растут на камнях.
Мы эти камни. 

Выстрелы
За каждым выстрелом — не только капельки 
брусники давленой в кармане грудном,
не только пестрые плачи бабьи,
соринка в космосе и надлом. 
Не только маленький, словно выжатый,
лежащий скомкано человек,
и солнце в сердце уже не рыжее,
а грязно-белое, будто снег.
За каждым выстрелом — чернила капают,
но не стекают в страницы книг,
за каждым выстрелом стирают тряпкой
с полов прихожих последний крик. 
За каждым выстрелом — уже не чается
дурную жизнь свою в мир совать,
за каждым выстрелом — эпоха молчания,
неслов и неотклика на слова. 
За каждым выстрелом… 
Стреляют сволочи.
Стреляют сволочи по тем стихам
в которых буквы просили помощи
и звезды звались по именам,
по огонечкам, по теплым пальчикам,
по кромке озера на груди,
по небу желтому, уже испачканному,
по незнакомым и по родным.
По чьей-то боли — большой и ноющей,
по миру светлому на двоих,
стреляют сволочи, 
стреляют сволочи,
и я, похоже, один из них.
Я в тебе не вижу
Я в тебе от жажды пропаду,
я тобой однажды изувечусь.
И как вечер, немощный от дум,
из окна квартиры смотрит в вечность,
так и я смотрю, 
опять смотрю
на любовь, сознанием блуждая,
потому что сухость этих губ 
как июль, некормленный дождями.
Я в тебе не видел океан.
Человек стоял в печальном поле,
всем столетьем высохш и песчан,
человек в тебе был слаб и болен.
Человек в тебе стоял один,
и трава хрустела под ногами.
Человек в тебе был тень руин,
человек в тебе стоял горами,
но с хребта стекала не вода,
а беда.
Я видел человека,
кто весь век душой отголодал,
и кто стал в конечном счете веком.
И осталась только сухость губ,
как полоска самой белой ткани.
Я в тебе однажды пропаду.
Я в тебе не вижу океана.

Человек по имени Бог
Они говорят друг другу,
потому что незачем говорить для себя,
они говорят друг другу, потому что друг - 
это опора и страховочный трос на высоте испуганной небом птицы,
они говорят другим,
потому что «друг» и «другой» по сути едины корнем,
едины ростом, кожей, взрослением или лицами. 
Они ценят сильные руки больше слов,
больше наших комфортных идеологий
и больше сказок,
потому что сказки — эфемерная красота, эстетика мира духов,
но если ты падаешь, только сильные руки удержат тебя на скалах.
Они язычники, стоящие на ледяных морщинах земли,
они в родстве с праотцами, которые были здесь первыми.
Они говорят:
там живет человек по имени Бог. 
Они указывают пальцем на пики гор, и их пальцы дрожат от веры.
И их тело дрожит от веры,
и их разум дрожит,
становясь человечностью, словно подаренной свыше. 
Они завещают своим детям сберечь эту веру в добро.
Они говорят. 
И человек по имени Бог их слышит.
Мечтатели
Теперь и ты пришел в это место,
в это место, где почернела маленькая серебряная ложечка,
подаренная бабушкой на твой первый зуб.
В это место, где каждый вечер экран исторгает блики и звуки,
сплевывает слова снова и снова, 
но не приносит радости,
не приносит радости,
никогда не приносит радости. 
В это место, где в домах вместо людей живут будильники,
живут механизмы с нарисованными улыбками,
живут поезда, каждый день идущие по одним и тем же рельсам. 
В это место, где пыль на полках,
пыль на траве 
и пыль на лице 
отличаются только плотностью,
оставаясь частицами чего-то неживого.
В это место, где цвет глаз опознается по домашней утвари,
по дизайну мебели,
по составу сумочки 
или по интенсивности блеска на тонированных стеклах.
В это место, где с любовью вспоминают о детях,
с любовью вспоминают о партнерах,
с любовью вспоминают о родителях,
с любовью вспоминают о похоронах 
и с любовью вспоминают об утренней луже возле дома,
уравнивая лужу и похороны,
превращая любовь в массовое духовное запустение.
В это место, где красота существует в перспективе,
где в вазе стоят искусственные цветы,
уродливые и мучительные в деталях: 
в небрежно нанесенной розовой краске на тряпичных лепестках,
в проволоке, торчащей из неестественно зеленых пластиковых стеблей,
но издали кажущиеся красивее всех живых цветов. 
В это место, где имя желает стать брендом,
а бренд иногда превращается в имя,
где штрихкод ресниц не срабатывает,
когда никто не отвечает на звонки. 
Теперь и ты пришел в это место,
в это бытовое место,
в это повседневное место,
в это современное место,
в это место зрелости, но не зрения, 
в это место, где умирают мечтатели.
Звездное небо
Ты набрасываешь на плечи плотную куртку,
чтобы спастись от чужих прикосновений,
спастись от чужих взглядов,
спастись от чужих людей,
нагревающих телами воздух любого помещения. 
Такого помещения, как квартира 
или как офис,
или как город,
или как планета в синей безрукавке,
с которой уже не сбежать. 
Ты говоришь, что пустота в тебе беспредельна.
Ты танцуешь на людной площади,
танцуешь под общую музыку,
танцуешь вместе со всеми,
но выбираешь партнером только собственные руки,
позволяешь обнимать себя только собственным рукам,
не умея танцевать иначе.
Ты говоришь, 
что пространство в тебе беспредельно,
и что тьма в тебе беспредельна.
Ты умеешь улыбаться камню на морском берегу
или сломанной ветке,
или бледному полю,
или порывам холодного ветра,
но не улыбаешься лицам,
никогда не улыбаешься лицам.
Ты говоришь, что тоска в тебе беспредельна,
и что ночь в тебе беспредельна.
Ты говоришь, что не умеешь никому стать солнцем,
не умеешь никому стать светом.
Но я смотрю на тебя, и что-то освещает мое лицо,
присмотрись, что-то явственно освещает мое лицо.
Я усмехаюсь и спрашиваю:
«Ты когда-нибудь видела беззвездное небо?»

Кыргызстан
Дыши сильней, 
орлиная станица, 
твоя земля и твой народ — дыханье 
могучих легких и широкой жизни, 
дыши сильнее, 
славный Кыргызстан. 
Мой яростный, мой гордый и прекрасный, 
с рукой — от сердца, 
в дружеском размахе, 
ты соль и слава давних песнопений, 
ты кутаешься в одеяло гор, 
о, как тебе тепло! 
и как бесстрашно 
в оскалившейся волчьей пасти неба. 
Мой Кыргызстан, дарящий и даримый, 
ты в каждом соколином крике жив. 
Дыши сильней, 
скачи быстрей сквозь ветер, 
со всей своей сноровкой и отвагой
туда, где смуглые улыбчивые боги 
из бурных рек пьют силу и родство, 
пьют звезды - 
и тогда ты с ними пляшешь, 
непобедимый и неизъяснимый, 
как синий глаз божественной кобылы - 
твой Иссык-Куль. 
Дыши, пляши 
и лей кумыс на землю 
под пьяной и счастливой головою, 
дыши, пляши, 
люби, как ты умеешь - 
как любит воин, странник и пастух. 
Дыши сильней, 
орлиная станица, 
твоя земля и твой народ — дыханье, 
они — поэзия, 
а значит — выше неба, 
все выше, выше… 
Так дыши, мой Кыргызстан! 
Узкий коридор
В какой-то момент, в каком-то неизвестном возрасте, в один забытый день я понял, что жизнь — это довольно узкий коридор. 
Подавляющая часть огромного мира, о котором я могу прочесть, услышать от других людей или узнать из иных источников, в конечном счете останется за стенами этого коридора. 
Не станет частью моей жизни.
Не станет частью воспоминаний. 
Не станет частью меня.
Кто-то говорит мне: «Хэй, парень, мир так интересен и разнообразен, не унывай!».
Говорящий не знает, что я стою в коридоре,
что я провожу пальцами по обоям, на которых есть рисунок. 
Всего один. 
Рисунок больших окон с видом на сад. 
Снаружи гроза тяжело перекатывается по траве телом ветра и ливня.
Больше нет ничего. 
Возможно, где-то далеко мир полон событий, лиц, красок, 
полон всего до невозможности.
Но в коридоре моей жизни кроме рисунка этих окон нет ничего. 
И в этот момент уже не будет. 
Ни изысканно прекрасных статуй на кладбище Пер-Лашез,
ни движения травы на безлюдном просторе, 
ни пронзительного голоса в наушниках, напевающего «the most loneliest day of my life»,
ни большого солнца над пляжем, которое тщетно пытается перечеркнуть единственное мелкое облако,
ни горячего кофе в Шереметьево.
Только вечер, гроза и рисунок окон с видом на сад,
рисунок, который каждую секунду становится необратимым,
становится прошлым.
Я иду по узкому коридору, я никогда не узнаю, что за его стенами. 
У меня есть только мои рисунки на обоях.
Рисунок бесформенной медузы в грязной воде. Она настолько асимметрична, что кажется мне мертвой.
Рисунок летнего города с крыши, на которой я стою.
Рисунок раздавленного жука на асфальте. Мне жаль, что я не заметил его.
Рисунок книжных страниц. Я очарован словами на них.
Рисунок смуглого улыбчивого лица, но сейчас — предельно серьезного и немного обиженного. Я зачем-то спорю со своим лучшим другом о какой-то ерунде, не могу согласиться, не хватает мудрости уступить и сил просто махнуть рукой. 
Рисунок женщины, едва освещенной ночным уличным светом в моей комнате.
Рисунок ее рук, которые улыбаются мне. 
Бесценный детский рисунок, неуклюжий и радостный. Снизу неровными буквами со слишком длинными линиями написано слово «папе».
Мир огромен.
Но я иду по узкому коридору. 
И теперь я очень придирчиво выбираю, какими будут обои в нем,
потому что все остальное навсегда останется за его стенами.

Включи зарядку
Включи зарядку. Осталось 8 процентов жизни.
Включи любовь. Или ненависть — вместо горячего чая. 
Включи «Металлику» или фары своей машины,
и в грязный воздух выдохни с «Винстоном»: я скучаю. 
Включи капризы, пусть небо станет не темно-синим,
а ярко-желтым, как золотая цепочка мамы.
Включи родство. Назови моим именем сына,
повесь на стену вместо картины кардиограмму.
Включи зарядку. Осталось всего полтора процента.
Включи себя, даже если кажется — не осталось,
включи привычки — любая из них бесконечно ценна,
включи в прихожей коньяк и помаду со вкусом яблок. 
Да Боже правый, твой свет уже не разрежет ночи.
Тебе так больно? Или тебя уже слишком мало?
Включи улыбку, включи рассудок, включи пощечины,
включи зарядку. Остало…

Дотла
Однажды ты вырастешь и поймешь, что не хочешь больше жить только в мире-себя. 
Все останется прежним: 
твое самодельное Евангелие на тумбочке возле кровати 
с каждым тщательно описанным переживанием 
и лабораторным анализом стрелок часов или сообщений в соц.сетях. 
Останется эта плоская вещь — «мысли-внутри-коробки», 
на которую ты наклеила стикеры с пионами и героями книг, 
на которой ты нарисовала неудачного слона с тремя ногами, 
потому что однажды задумалась об Африке. 
Твой бумажный кукольный дом, в котором ты запираешься, 
когда жить где-то еще становится слишком страшно, 
потому что это страшно — протягивать руку к человеку, стоящему к тебе спиной, 
и считать, что без этой непрочной иллюзии близости твоя жизнь разрушится. 
Твой беспрерывно работающий механизм адаптации 
и механизм выживания, 
настолько маленький, что умещается между подушечками большого и указательного, 
настолько непрочный, что эти пальцы могут стать фатальными, 
но никто не придет, чтобы починить тебя. 
Твои побеги от себя, которые приводят тебя в парк 
или приводят тебя на пляж, 
но никогда не смогут увести слишком далеко от дома, 
потому что только дома ты хотя бы иногда чувствуешь себя в безопасности. 
Все останется прежним, но придет новая настойчивая мысль - 
что видит человек, стоящий к тебе спиной? 
Тебя заинтересует, какие метаморфозы могут произойти в его лице, 
если он прочтет твое самодельное Евангелие. 
Захочет ли оставить сложенные им оригами птиц в твоем бумажном домике, 
прямо на белом подоконнике, 
где раньше тебе хотелось оставлять только окурки и горящие свечи. 
Ты впервые не захочешь убегать, 
просто потому что ответы на эти вопросы станут важнее, 
чем парк или пляж, 
чем твой маленький хрупкий механизм, 
который он будет держать в своих пальцах. 
Однажды ты вырастешь и не захочешь жить только в мире-себя, 
и протянешь руку к человеку, стоящему к тебе спиной, 
потому что ты тоже заслуживаешь узнать, что никто, кроме него, 
не способен разжечь тот огонь, который сожжет тебя дотла.
Сезоны
Так и буду стоять
и смотреть, как меняются быстро сезоны,
как в глаза попадает
холодный пронзительный ветер — щемящая грусть,
а в газетке статья
мне опять пробурчит, что там счастье — где сердце вне зоны,
беспокойное сердце,
человечностью горькой избившее грудь.
А потом я умру,
да, я тоже когда-то умру, так бывает.
Не увижу Париж,
да куда, не успею увидеть хотя бы Москву.
И в бессмыслице.ру 
кто-то скажет: «еще один выпит до края».
Вы не верьте ему,
не до края, друзья, там в бессмыслице врут. 
Я бы много успел,
я края эти мог бы хотя бы увидеть,
я бы мог написать
золотые цветы на холодном асфальте реки.
Но останусь стоять
никогда никого не прощая, никогда не в обиде,
и смотреть за окно,
где бежишь ты, рисуя мне маленький мир от руки. 
Пустыня
Вначале ты был пустыней. 
Ты лежал гигантскими иссохшими дюнами, 
ты кричал песчаными бурями, 
ты видел облака и жаждал дождя. 
Ты тянулся к небу, боже, как ты любил это небо, эти перистые и кучевые.
Даже сейчас шрамы на твоей коже похожи на треснувшую от засухи землю, 
и болят, вероятно, с той же мучительной силой. 
Но ты все равно продолжал стремиться к небу,
пока однажды не смог стать горой.
Расскажи свой восторг, когда ты восстал до небосвода.
Скажи, какое счастье ты испытал, когда впервые коснулся своих облаков?
Скажи, какое отчаянье ты испытал, когда понял, что, даже касаясь этой влаги и этой туманной легкости, сам никогда не сможешь стать одним из них?
Никогда не сможешь стать таким же свободным.
Никогда не сможешь лететь так же подвижно. 
Никогда не сможешь сделать глотка воды, уже чувствуя влагу губами. 
Никогда не сможешь, потому что ты плоть от плоти камня, твои корни уходят в грунт и в магму, твои шрамы реальны и боль твоя неизбежна. 
Наверное, лучше было остаться пустыней,
тебе было бы лучше навсегда остаться пустыней,
чтобы продолжать просто любить это небо
и никогда не узнать по-настоящему, что ты теряешь. 
И теперь ты кричишь, кричишь, поднимая облака пыли, и не можешь остановиться.
Но потом приходит дождь, приходит она,
приникает к тебе, говорит: «успокойся, я рядом, я здесь, я с тобой», 
остужает тело, целует кожу, ты становишься спокоен.
Лишь тогда ты засыпаешь, и тебе снится, что ты создан из воды и что ты наконец свободен. 
Она говорит
Она говорит: все было иначе. 
Я думала, что твои пальцы должны соответствовать моим, 
должны складываться во что-то цельное, 
словно изначально были созданы деталями одного механизма. 
Словно были сделаны из одного мела 
или одного камня, 
задолго до того, как мы вдохнули первый воздух 
или научились сиять. 
Она говорит: знаешь, вчера я разрезала кожу. 
Я просто хотела вырезать тебя из себя. 
Тот, кого я нашла, был красным и металлическим, 
тяжело дышал болью, но не был тобой. 
Она говорит: мы «друзья-по-хорошей-погоде». 
Мне нравится, как ты варишь кофе. 
Тебе нравится, как я пересказываю прочитанные книги. 
Друзья для пикника, друзья для постели, 
друзья для кухни или друзья для рабочих сплетен. 
Но никогда, никогда 
ни на миллиметр глубже. 
Она говорит: когда ты смотрел, я думала, что ты видишь меня. 
Но все, что ты мог видеть — это не-себя. 
Все, что ты действительно мог понимать - 
это не-свои руки, опущенные в воду, 
не-свои холодные ощущения, не требующие личного осязания, 
и не-свои неуслышанные мысли, следующие из этих ощущений. 
Она говорит: даже близость может порождать новые вопросы. 
Вопрос «как простить» или вопрос «как быть прощенным». 
Даже близость может стать терапевтом с горстью таблеток 
или хирургом, забывшем об анестезии. 
Она говорит: 
есть любовь больше, чем всего лишь один человек 
и все, что он способен чувствовать. 
Она говорит: 
даже нелюбовь заслуживает любви. 
Она говорит: 
вчера я разрезала кожу, я искала тебя, 
но тебя никогда не было ни во мне, ни рядом со мной. 
Она говорит: 
я буду любить тебя всегда. 
Но после этого она больше никогда не говорит ни единого слова. 

Танец с ножами
Она танцует с ножами в пустой комнате,
и я ненавижу ее. 
Ненавижу, когда она читает стихи вслух в цирковой манере,
но видит в них только математику,
возможно, качество рифмы или качество образов,
или, возможно, видит только себя.
Меня бесят ее истины, 
краткие и изменчивые, как облако, разрываемое ветром. 
Я ненавижу ее осень,
когда Бог начинает скуривать большие деревья,
именно так все и выглядит — листва скручивается и медленно тлеет,
и с каждой затяжкой падают новые листья, 
под которыми она продолжает танцевать с ножами.
Я ненавижу большую часть ее характера, 
меня раздражают ее ценности -
пафосные и лишенные человечности,
словно бы человечество — это только механизм, работающий неправильно,
многое кажется глупым или спорным,
тело кажется жестким или равнодушным,
слова кажутся лишними или неуместными,
но все же меня настойчиво тянет к ней,
неодолимо тянет с жалкими и слабыми попытками любви
и страхом любить
в неспособности контролировать собственные желания или чувства. 
Тогда я иду в душ, встаю под воду и вспоминаю все наши разговоры:
мне начинает казаться, что у нас могло бы это получиться -
это духовное единение или физическое сожительство,
когда на каждый ее прилив слабости
я смогу ответить своим приливом сил,
потому что иначе мы не выживем. 
Но даже внутри моей головы она разбивает все аргументы
и снова танцует с ножами в пустой комнате. 
Мне начинает казаться, что это правда,
что не существует возраста «слишком поздно»,
и у нас мог бы быть дом,
сад с сиренью и яблонями,
чай со льдом и вечерние путешествия на окраины космоса. 
Но она не хочет меня,
она хочет танцевать с ножами в пустой комнате,
наслаждаясь каждым лезвием и каждым своим движением,
она хочет танцевать с ножами в пустой комнате,
она просто танцует с ножами в пустой комнате,
в то время, когда я всем своим существом ненавижу и люблю ее. 

Фотошоп
Бог рисует новый мир в фотошопе, удаляет пятна,
создает его лучшим, чем прошлое свое творение. 
Редактирует людей, добавляет фильтр закатного
одинокого моря, и в ногах их — морскую пену. 
Он берет в этот мир вместо нас наши старые селфи,
потому что лишь так мы пытались стать в чем-то лучше -
исправляли лица и фоновые рельефы,
исправляли формы, не пытаясь исправить душу. 
Бог рисует новый мир. 
Нас не будет в нем, дорогая,
там останутся только наши лучшие фотки - 
черно-белые и цветные — в альбоме рая,
в рамках счастья с высокой контрастностью или четкостью.
Мы останемся здесь — жить в пропахших огнем сараях
на пропавших лугах — пропащие и предсмертные. 
Бог рисует новый мир в фотошопе, забив на старый.
И мне кажется, мы сами его научили этому. 
Не был хорошим
Он не был хорошим. 
Да что там, он вовсе не был
таким, чтобы кто-то сказал о нем «ты в порядке».
А только когда поднималось над миром небо,
он вдруг загорался всем телом — светло и ярко. 
И если скрутило болью — умел расправить
зеленые мачты деревьев над палубой луга.
Он не был хорошим. 
Он не был ни счастьем, ни правдой,
а, может быть, только братом
и только другом. 
Мы все, как один, были ровными и атласными,
в глаза не умея смотреть ни мига, ни часа,
а он к человечеству грудью своей прижимался,
руками хватал 
и словно обнять пытался. 
Он не был хорошим. 
Скорее, каким-то надкушенным,
крещеным росой беднягой и работягой,
но там, где все люди как люди, 
все души как души,
стоял он — истошный, нескладный, лохматый… 
ангел. 

Голос
Ты рассчитываешь свои дни на пальцах - 
вторник на мягкой подушечке указательного,
пятница обвита красным кольцом вокруг мизинца,
но дальше ты уже никогда ничего не планируешь,
избегая долгосрочных перспектив и любых обещаний. 
Ты записываешь каждый свой день в дневник,
как бы ни были они однообразны:
ты записываешь походы в магазин 
и ценники на овощи,
записываешь сны и телепередачи,
записываешь вид из окна и музыку в колонках,
записываешь воду на кухне,
каждую каплю — на десятки или сотни тетрадных страниц. 
Ты панически боишься, что день, который ты забудешь,
станет последним днем твоего мира,
пробелом, за которым не будет уже ничего. 
Ты хочешь прочесть свой дневник кому-нибудь,
но у тебя никого нет. 
Ты записываешь собственное одиночество, 
мучительно желая прочесть его вслух человеку,
который подтвердит тебе, 
что вся эта жизнь была действительно нужна. 
Но у тебя никого нет. 
Ты записываешь свои мысли,
свои мрачные грозовые чувства 
и молнии мыслей поставить точку и перестать писать.  
У тебя никого нет,
тебе не к кому обратиться,
ты чувствуешь себя брошенным,
и никто не хочет, чтобы ты был здесь.
Пожалуйста, помни, что поэзия — это голос,
громкий или тихий,
ласковый или охрипший,
мужской или женский,
старческий или детский,
но всегда
поэзия — это голос того, кто хочет, чтобы ты жил.
Узнать человека
Ты никогда не сможешь узнать человека. 
Даже если ты начнешь жить в его квартире,
даже если ты начнешь ходить на его работу,
даже если ты обойдешь весь город в его кроссовках,
даже если ты прочитаешь его любимые книги,
пересмотришь его любимые фильмы,
переслушаешь его любимые песни,
даже если твоими станут все его друзья,
даже если твоими станут его жена,
машина, кресло и мятый зеленый свитер. 
Ты никогда не сможешь узнать человека.
Даже если ты сделаешь точно такую же прическу,
если ты начнешь курить его сигареты
и как он выбирать себе напитки и джинсы,
и как он не любить котов и большие вещи,
и как он играть на гитаре после заката,
даже если ты выучишь его язык:
язык его лирики или язык его тела. 
Ты никогда не сможешь узнать человека.
Потому что быть человеком - 
это сродни аренде комнаты в черной дыре,
в которой человек хранит свои мысли и чувства,
свою самую главную, самую важную память,
свою бледную, удивленную жизнью душу.
Комната в черной дыре, где тебя не будет,
куда ты не сможешь взглянуть даже с лучшей оптикой,
где все то, что могло бы тебе объяснить человека,
и все то, что никто, 
никто
никогда не увидит. 

Когда я влюбился
Пытаюсь вспомнить тот день, когда я влюбился в тебя. 
Возможно, это произошло когда мне было пять лет, я запустил жаркую летнюю руку в прохладную воду пруда и коснулся пальцами пушистых водорослей, камней, маленьких плавунцов — хрупкого подводного мира. 
Возможно, это случилось зимним вечером, когда я стоял на улице, восхищенно запрокинув голову в черное небо, и ловил ртом медленный снег. 
Возможно, я влюбился в тебя, когда поднялся в гору, встал наравне с небом, посмотрел вниз и замер от открывшегося вида. 
Но каждый раз, когда я сталкивался с чем-то прекрасным, с чем-то, что трогало мое сердце, я влюблялся в тебя. 
Потому что когда я увидел тебя впервые — это было то же самое чувство, уже зрелое, готовое, ждущее. Чувство детского счастья и уютного покоя, когда мама любит тебя, и ее рука на твоей макушке явственно излучает эту любовь, или чувство щемящей красоты и грандиозности мира, когда ты теряешь нить дыхания, словно нить повествования собственной жизни, столкнувшись с немыслимым пейзажем. 
Я уловил ту подлинность, которую ни с чем не спутаешь. 
Я понял, что то, что всю свою жизнь собирал по крупицам, 
что я только предчувствовал своим яростным восторгом или неуклонным стремлением к жизни, 
стало цельным и завершенным только сейчас, когда ты встала рядом. 
Ты — точно такая же истинная, как падающий снег или близость неба, как мое чувство к тебе. 
Сейчас я пытаюсь вспомнить тот день, когда я в тебя влюбился, но понимаю, что такого дня не существует. 
Так было всегда. 

Вечно теряешь
Ты вечно что-то теряешь. 
Вчера ты потерял причину, по которой вышел из дома.
Стоял на пороге, пялился в вечереющую пасмурность над головой 
и не знал, куда и зачем теперь идти. 
Позавчера ты потерял свой мобильник, а сегодня — нить разговора. 
Когда-то очень давно ты потерял смысл,
ты до сих пор ищешь его и не можешь найти.
Открываешь двери, заглядываешь в окна или под коврик в прихожей,
спрашиваешь у друзей. 
Но так и не находишь смысл, 
теряя в поисках все больше,
теряя аргументы, устремления, обещания и воспоминания.
Иногда теряя друзей, у которых спрашивал. 
Иногда теряя даже себя.
Порой ты что-то находишь.
К примеру, свои прошлые ошибки и заблуждения. 
Свою первую влюбленность. 
Ты говоришь им: «мне очень жаль, но что-то должно быть потеряно,
только так в дырявых карманах моей жизни появляется место для нового.
Но мне жаль, мне очень жаль.»
И смотришь им в глаза смущенно и испуганно. 
Хочешь поскорее уйти, чтобы не выглядеть глупо.
А как только уходишь, снова начинаешь терять,
но уже не так ошеломленно,
не так трагически безвозвратно,
просто сказав себе правду:
Не важно сколько потерь тебе предстоит.
Ты сохранишь то, что действительно имеет значение.

Письмо
Однажды я написал тебе о том, как важно мне видеть тебя в этом сером свитере в своей гостиной, я написал тебе о том, как люблю свет заката на твоем лице. Но потом я нашел твой свитер уже порядком изношенным, я выглянул в окно и увидел, что солнце село и закатный свет полностью поглотила тьма горизонта. Тогда я написал письмо:
Дорогая ты,
все, что я делал — это пытался объяснить свои чувства к тебе,
пытался найти единственное верное слово, способное их отразить.
Иногда мне казалось, что я действительно близок к этому.
Но слово «свитер» проедает моль,
а слово «закат» меркнет с наступлением ночи.
Я искал образы неба или образы моря,
но ни один из этих образов не становился тобой,
никогда не приближался к тебе так близко, как я это чувствовал. 
Любое слово не способно передать нас, любое слово ничего не значит.
Мы с тобой два коротких фрагмента, 
два скоропортящихся продукта цивилизации,
сначала мы живем, но потом — завершаемся,
не оставаясь ни в словах, ни в образах.
А значит по-настоящему ценно только то, что мы проживаем:
ощущаем молча
или ощущаем глубоко внутри,
или ощущаем, продолжаясь друг в друге.
У нас есть момент, дыхание, сердцебиение,
и мне кажется, что этого уже должно быть достаточно.
С любовью, твой я. 

Моя душа
Обращаюсь к своей душе, я спрашиваю: как твое самочувствие?
Отвечает: болею, любимый мой, потому что души болят за всех.
Самочувствие становится срамочувствием, мне незримо грядущее чудится,
и грядущие люди в своем мелочном себялюбии все бессмысленней и все злей. 
Превращается в слабочувствие — трясутся руки, немного горечи,
как у каждого, кто говорит, не пытаясь навязать себя. 
Я пока еще держусь за твое плечо, как другие сжимают поручни,
но все чаще опускаю голову в небо, белым маревом в нем клубясь. 
Превращается в словочувствие, и тогда ты сочиняешь лирику,
потому что пока еще спрашиваешь меня и даже готов внимать,
но все чаще не улавливаешь шепот, спотыкаясь на широких выкриках,
так как плотные монолиты гор тебе много ближе, чем легкий туман. 
Впрочем, все это ты знаешь до слова сам, когда видишь в себе дрейфующий
бесконечно одинокий мир и его вековой необъятный ландшафт - 
острова старой боли за каждого в большом человеческом богочувствии,
которое ты, мой любимый, называешь просто «моя душа».

Не ветер
Это не ветер.
Это не ветер заставляет тебя плакать, сметая гроздья ливня в кляксы на окне, похожие на пощечины. 
Это не ветер запер тебя в полутемной комнате наедине с черным теневым силуэтом гостящего в доме одиночества. 
Это не ветер, протяжно воя, медленно сдавливает грудь, выталкивая из нее последние обрывки задушенных всхлипов.
Это не ветер скребет голодными ветками деревьев по рассудку, раздирая память о чем-то светлом и радостном. 
Это не ветер вынуждает тебя ходить по комнате из угла в угол, проигрывая в голове сотни сценариев разговоров, ссор и примирений с фантомным собеседником.
Это не ветер вызывает желание кричать, умирать и жить счастливо всем на зло одновременно, превращая сердце в миксер противоречивых, но острейших чувств. 
Это не ветер похож на отчаянье, это не дождь похож на тоску, это не пасмурное небо лишает надежды. 
Это не ветер, который ты ненавидишь, предал тебя. 
Это был я.

Твое имя
Я повторяю твое имя снова и снова, проговариваю его вслух.
Сначала оно теряет от этого смысл, 
становится в большей степени звуком, лишенным какого-либо содержания. 
Потом я понимаю, что именно так могло бы звучать пение одной из птиц. 
Я знаю, что это была бы маленькая птица, не больше воробья. 
У нее бы не было яркой окраски. 
Думаю, она была бы серой — чтобы быть незаметной среди бетонных конструкций города.
Только легкий оттенок синего на маховых перьях выдавал бы в ней живое существо. 
Но она бы пела твоим именем,
даже не зная, что зовет тебя. 
Что ты слышишь и отзываешься. 
Что ты идешь на этот звук, окликая неизвестного: «эй! кто здесь?».
Что всю свою жизнь ты ждала только этого - 
мгновения, когда кто-то тебя позовет так искренне и так настойчиво.
Что ты научилась чувствовать себя нужной, просто слушая пение птицы.

Художник
Я пришел к тебе художником,
я принес четыре ахроматические краски,
мольберт, 
мастихин,
мурашки на руках
и абстрактный формализм поэзии,
но ты была холстом с уже написанной картиной:
силуэты людей на вечерней улице,
расстояние между которыми стремительно сокращается,
и освещенные фонарями силуэты домов,
кажущиеся абсурдными и лишними на фоне огромных чувств этих маленьких людей.
Синее настойчивое желание побыть в одиночестве 
и акварельный шепот: 
«догони меня на этой чертовой пустой улице, я и так слишком долго была одна».
Штрихи голоса, звенящие от гнева,
абрис бесконечной галактики в суженной точке зрачка. 
Люди, стоящие напротив собственной перспективы,
амбивалентные люди с закрытыми глазами, 
пытающиеся ударить и опереться друг о друга - 
одновременно, неразборчиво, горячечно, сильно. 
Люди в машине, 
в трехсуточном путешествии в никуда,
потому что время на автотрассе — узаконенный способ уйти в себя
и остаться незамеченным,
остаться невиновным в неизбежном молчании.
Люди и вещи, 
вещи в себе и люди без себя -
иллюстративность эпохи.
Я понял, что в тебе больше смысла, чем во всем,
что я способен написать кистями или пальцами,
на ощупь или по памяти.
В тебе больше смысла. 
Тогда я пришел к тебе зрителем, 
и был восхищен совершенством творения, не требующего моих скупых красок.

Остывшее
Остывшее. Смотри, сегодня
остывшее связует нас. 
Мы бережем его в комодах
и оставляем про запас,
храним забытыми вещами,
сметаем в узенькую грудь
под ворох старых обещаний
и новых планов череду.
Мы лечим теплыми руками
в себе остывшее свое. 
Друг в друге жадно раздуваем
и жалко, как посуду, бьем. 
Остывшее. Молчи, родная!
Дай пеплу этому лететь,
без плача ввысь, без чернолая.
Остывшее! Ведь мы — не те. 
Остывшее. Целуем молча
и научились делать вид,
что человек есть оболочка
для всех своих земных обид. 
Как ты прекрасна в этом крике!
Гори, гори, раздуй пожар,
смотри, цветущая брусникой,
не зажигается душа.
Остывшее. Тревожно, часто
мы слишком сами по себе.
И называем горе счастьем,
затем, что счастья нет.

Все требует времени
Все требует времени: прогулки в парке
по мокрым и равнодушным пустым аллеям,
парковки, такси, бизнес-ланчи предельно краткие,
обнаженная передышка в измятой постели. 
Времени требует каждая сигарета,
и каждая книга тоже времени требует,
ты вроде минуту стоишь у окна кабинета,
а выходит — уже два часа пялишься в небо. 
Все требует времени: фитнес, фатум,
канцелярские скрепки на каждой бумажной папке,
ты пялишься в небо, думаешь «уже поздновато»,
но секунды продолжают тикать и кожу царапают. 
Все требует времени: любая рутина
и любые подвиги, выдающие в тебе светило.
Но потом ты получаешь последнее письмо от сына,
на которого твоего времени уже не хватило. 

И тогда я говорю
Ты боишься стен, ты боишься их высоты
и их плотности, за которой ничего не чувствуешь:
ни пространства неба, ни запах молодой сосны,
ни увиденного в книгах большого речного устья.
Ты боишься запертой двери, ты сидишь на полу,
прижимая к груди колени и тихонько воя.
Ты боишься своих друзей и своих подруг,
потому что они забывают в тебе живое.
Ты сидишь на полу, уязвима и далека,
ты хотела бы убежать, но ты просто женщина.
И тогда я говорю: «В тебе есть река.
Не бойся стен, ибо ты убегаешь вечно». 
Ты боишься ночи и тех, кто живет в ночи,
ты заглядываешь за угол и пугаешься каждой тени.
Ты идешь на ощупь и слушаешь, как сердце стучит
беспощадно громко — единственное во вселенной.
Ты боишься спать, ты боишься во сне увядать,
потому что ночи складываются в недели.
И тогда я говорю: «В тебе есть звезда. 
Не бойся тьмы, ибо ты освещаешь землю».
Ты боишься просто дожить в большой пустоте,
не успеть собрать свою душу и вынести людям, 
потому что люди рядом всегда не те,
потому что тех, скорее всего, не будет.
Ты боишься бежать, ты боишься даже сиять,
потому что себя понимаешь ненужной вовсе.
И тогда я говорю: «У тебя есть я.
Ничего не бойся, ничего никогда не бойся».

Аккорд
Строю. Тяжелое, темное зодчество 
пот отбивает с души человеческой.
Мне бы чуть мужества, мне быть чуть точности,
мне бы нутро — как у этого вечера,
стало бы легче. 
Не так кровопучились 
сетки сосудов в глазах испитых.
Строю — и с ног валюсь,
строю — и мучаюсь,
свежую душу на стройку пустив. 
Я эту душу пинаю, обтесываю,
ставлю стеной, заставляю рыдать,
чтобы она зажигала в ночь солнце,
чтобы она была сталь и руда. 
Как богу богово, творчеству — тварево,
вытворю что-нибудь, 
строю в ночи
клинику, церковь, избу, государство.
Тяжко. 
Всю жизнь волочу кирпичи. 
Творчеству — тварево, тварь я дрожащая.
Что, запыхался? Еще железяк!
В этом строительстве — главное наше, 
строить — смертельно,
не строить — нельзя. 
В этом строительстве — людям оправиться, 
люди — что семечки, складывай в горсть,
строй — зацветут, оживут, раскрасавятся.
Ночь. 
Захолустье. 
Я строю аккорд.
Ярче тысячи солнц
Ярче тысячи солнц! 
Ты творец, значит ярче и ярче.
Спиртовую настойку поэзии — в оптику глаз.
Ты пойдешь по загаженным улицам — джазовый мальчик,
доставая копейки стихов из-под полы сберкасс. 
Ярче тысячи солнц!
Пальцы в черном и матовом тонут,
и пускай.
Ты творец, ты творец, это доля твоя — 
ты найдешь ее грязью в бездарно паскудном притоне, 
но заставишь — сиять!
Ярче тысячи солнц.
Сам создашь — акварелью, 
скрипичным ключом ли,
резцом по граниту. 
Сотворитель окна, автор тонкой бенгальской свечи. 
Ты создашь ее миру — из первого света отлитую,
и отпустишь. 
Затем что поэты — всегда палачи,
и казнят себя громко и строго - 
голым словом в кадык, рыком, мыканьем,
храм иконных копеек отдавши с улыбкой под слом.
А над плахой летит она — бывшая пылью, великая,
ярче тысячи солнц, 
ярче тысячи, 
тысячи солнц!

Врозь
Как живут рядом люди грешные,
и добры по чуть-чуть, и дурны:
я читаю на сон Рождественского,
ты свои забываешь сны.
И мы оба с тобою искренне
держим злобу свою в узде,
да все наше, как будто, писано
словно вилами по воде.
Я в домашних по полу шаркаю,
ты березкою тянешься в рост,
а на маленьком синем шарике
человек человеку рознь.
И не сладиться, и не сгладиться -
во все стороны торчат углы.
Раним, ранимся — все нескладица
образуется там, где мы.
Я пытаюсь к тебе с Ахматовой,
ты тоскливо глядишь окрест,
мы как будто играем в шахматы - 
кто кого в этот вечер съест?
А ведь раньше какими жаркими
были мы — каждый солнце нес.
Но на маленьком синем шарике
человек с человеком врозь.
Потемнел потолок
Потемнел потолок от сального сигаретного,
потемнели мы, проступили звезды на нас.
Тяжело дышать? Значит впору делить все метрами
и бежать, пока не станет мала страна. 
Мы стояли в дверях — злые, мглистые, черные,
но такие ранимые — до проступивших вен,
осыпались искрами и посылали к чертовой,
а за окнами полз мертвый и голый век. 
Я тогда перестал писать. Стал стальным и чуждым,
подавился словом, скрипнул едва: «да чтоб».
Неужели ты думаешь, что я ничего не чувствовал,
если я не орал и не выплюнул сердце на стол?
Если не разбивался в истерике, не матерился, 
а стоял у двери, курил одну за другой,
наблюдая в своей душе беспощадный миксер,
засыпая собственный горб вековой пургой.
Потемнел потолок, и остались мужчина с женщиной,
обессилев от жизни, от войн, от земных рутин.
Потемнели мы, значит впору звезды развешивать.
И я, кажется, знаю, в ком их можно найти.

Родная критик
Моя родная критик, будем честными - 
ты мне не мать, не дочь и не вдова,
а за поверхностной и скучной лестью
писать стихи — что кровь свою сдавать:
читаются легко глазами сытыми,
но чувствуются — только натощак. 
И не спасешь ни саспенсом, ни ритмикой
дурное слово, слово без хряща,
без костной силы страсти человеческой,
без щедрых тем, болящих по нутру.
Вот так поэт становится ответчиком
и отвечает в каждую строку.
Родная критик, глазки-альстромерии,
не мельтеши по маковкам стихов,
возьми одно — и изойди в нем верой,
сойди на нет — в прострацию, в психоз.
А падая в саму себя отчаянно,
сплетая чувства грандиозной вышивкой,
кричи, ори, всю душу источая:
теперь я вижу! 

В образах
Я тебя вижу в образах, словно полотна Магритта: 
в горле ком(ната?) с женщиной в центре, похожей на скит, 
ваза роз(дыха?), кажется, ею прицельно разбита, 
вот она исчезает в обоях, вот просто сидит. 
По ноге ее синий текстильный гольф(стрим?) протекает, 
и мне кажется — я еще юн(га?) у этой ноги, 
все смотрю и смотрю. Но коснуться тебя, дорогая - 
словно тело(движение?) глупо пустить на торги. 
В горле ком, в горле комната, в горле коммуны, кометы 
в горле женщина — свет(ометрия?). И целится в грудь 
тем, что поздно пришла, или тем, что небрежно раздета. 
Она кажется мертвой. Я, кажется, тоже умру - 
утону в этом синем, в этом голом, в шальном горе(льефе?) 
уст(ья?) в красной помаде и в красном горчащем вине. 
В горле ком, в горле кома и женщина цвета шалфея, 
не успевшая образы чувства увидеть во мне.

Смерч
Я долго курю и считаю опять до ста, 
похоже, душа играет в минимализм - 
в моей голове разрастается пустота, 
которую можно было бы заселить. 
Которую, если грамотно подойти, 
не выбросить сборником прозы в иной тираж, 
возможно обставить мебелью, как квартиру, 
из полости превращая в жилой метраж. 
А дальше смотреть на себя, как на свой макет: 
как льются из порванных губ фонари светил, 
как тянутся руки, чувствуя кожей смерть - 
то ли обнять кого, то ли перекрестить. 
А впрочем, пустое. В моей голове дыра, 
в ней мчатся планеты по рельсам своих орбит, 
но если немного честнее, если не врать, 
моя голова — как перчатка с твоей руки. 
Считаю до ста. Изучаю телом диван. 
И выгляжу безмятежным до самых плеч. 
Но если дрожат мои руки — едва-едва, 
то значит по сердцу проходит огромный смерч. 
А если жить
А если жить, то не топтаться в выселках,
а размахнуться грудью на аршин
и, облегчив ее случайным выстрелом,
открыть разлом для пляшущей души. 
А если жить, то видеть небо пряником
и угощать им наши города, 
а если жить, то не жалеть руки протянутой,
и людям свою правую отдать.
А если жить, то не ползти, не пятиться,
сгребая под ковер свои рубли,
а полюбить девчонку в синем платьице -
своей судьбой ее определить. 
А если жить, то на пределе чуткости: 
малыш, под росчерком твоих надбровных дуг
я вижу мир, накрытый незабудками,
я слышу каждую в тебе звезду. 

Первая бабочка
Это молитва. 
Девочка, видишь, наша зима молодеет и стонет.
Это весна. 
Окунись всей душою в громкость ее монолога:
запах земли тающе мокрой, 
вздыбленный воздух тягуче весомый,
пальцы твои на зреющих почках — это камео Бога.
Это проходит кто-то незримый, 
рядом настолько — что обжигает.
Это молитва. 
Смотри, как стремительно птицы ее разносят. 
Девочка, милая, скоро случится, 
скоро все небо, звонко шатаясь
врежется в землю, в каждом оставив белое солнце и звезды. 
Девочка, станем мы первыми листьями, 
станем мы птичьей стаей,
будем друг друга любить мы истово 
и целовать беспорядочно.
Девочка, милая, видишь? 
Над нами, словно благословляя
в мареве, 
в зареве, 
в матовом счастье — самая первая бабочка.

Бездорожье
Дороги — в Рим. А наше бездорожье 
лежит широкой грудью на березах 
и долго дышит, и поет Осанну 
затем, что слишком рядом — боль и Бог. 
Как пьяный ангел, заболевший человечьим, 
дымит земля, изрытая туманом, 
пусть эти крылья не привычны к небу - 
их поднимают и несут в руках. 
Дороги — в Рим, а мы по миру ходим, 
где люди, люди — рай и вой щербатый. 
Дороги — в Рим. А наше бездорожье 
незыблемо, всегда ведет туда, 
где женщина, измыленная рано, 
перетерпевшая саму себя однажды, 
устало, нежно смотрит на мужчину 
и тянет руки к чаду своему, 
но вновь с обугленной душой и кожей 
мучительно бросает себя к жизни 
и в злую рань шатается к работе, 
не зная, что становится святой.
Ну, накричался?
Ну, накричался? Налюбился вдребезги?
Теперь стоишь, дурак, в одном пальто,
и из твоих прожитых, словно нескольких
безумных жизней в двух словах итог — не то.
Не ладится, все путается. Истина
пропахла вонью пота и котлет,
и женщина твоя, как будто выстиранная,
висит в петле.
Не слезы душат, душит безысходное 
и грязное тряпье былой души,
ты дышишь в окна самым лютым холодом
и, кажется, ты больше не спешишь.
Ты учишься невольно проговаривать 
слова «помилуй бог, помилуй бог»,
а за спиной — рюкзак с дорожным маревом,
но нет дорог.
Се человек. Измученный и загнанный,
замотанный в эпоху, словно в бинт, 
да на локтях в литературных ссадинах
запекшаяся корочка любви.
Се ты. Уже лишенный равновесия.
Се ты — закрой глаза и задохнись.
А возле пальцев вместо всей поэзии
лишь чистый лист. 
Сухая трава
Я сухая трава. Желтый стебель и ветер по коже, 
вымирание поля — в нем нет ничего от тоски. 
Приложи к моим ранам холодное небо и крошки 
беспощадных в своем мельтешеньи огней городских. 
Приложи ко мне тело, встань в поле моем на колени 
в этой рваной джинсе, с этой равной столетию мглой. 
Я сухая трава, я стихаю с твоим появлением. 
Приходи. Приложи ко мне небо прозрачной рукой. 
Приходи, дорогая моя. Будем жить, если живы, 
без отсрочек на завтра болтаться широкой землей: 
в аллегории поезда мы уже не пассажиры, 
мы колеса, и время бежит из-под этих колес. 
Лишь не надо шептать в мою шею «смирись с этим, мальчик», 
лучше стань неразрывней со мглою и, может быть, злей, 
но напомни сухую траву через годы скитальчеств, 
когда я не услышу себя из-за шума в себе.
тридцать четвертая любовница
Какое там одиночество, тоже мне - 
белье постельное на полу 
уже разбросано и беспомощно, 
уже не служит теплу. 
Весна расстегивает на мне рубашку, 
бедром упирается в мое бедро, 
и этот цвет ее глаз фисташковый 
становится полон страстей и просьб. 
Становится он потолком и звездами, 
становится видом из окон всех, 
мигают жарко зрачки-мимозы, 
кружится смех. 
А дальше все уже предугадано, 
в стихах описано сотни раз: 
фрегатом станет диван продавленный, 
до неба выгнет матрас. 
Какое там одиночество, к чертовой? 
Когда каждый час весной обходится, 
когда лежит на плече моем четная 
тридцать четвертая моя любовница. 
Орфография женщины
В наше время хочется большего, чем банальное внешнее, 
в наше время хочется духовного культурного шторма, 
в наше время можно полюбить орфографию в женщине, 
минуя талию, грудь и иные формы, 
влюбиться в литературу между двух жемчужных 
полуоткрытых губ, горячих Цветаевой. 
В наше время слово способно обезоружить, 
потому что нашим временем оно ломаемо. 
— Я люблю, люблю… 
Глаголы сползают бретельками. 
— Я люблю! 
В прилагательном хочется приласкать. 
Я — люблю: 
не ресницы, а солнце у тебя под веками, 
Я — тебя: 
не в юбке — в наряде исписанного листка. 
В нашем времени есть окно предрассветно мягкое, 
силуэты людей и потрепанных книжных обложек. 
— Дорогая, ты чувствуешь? Стены дома пропахли маем. 
— Я люблю в тебе ночь поэзии, моя хорошая. 
Наше время спасется в таких вот отдельных окнах, 
где смеженье людей пахнет Лермонтовым и чаем. 
— Я тебя целовал Маяковским, дорогая, помнишь? 
— Дорогая, не гаси свой свет, мы еще почитаем. 
Имя — женщина
Ее сарафан красной ниткою шит,
ты на пол готов его скидывать,
но женщина — это обитель души,
и так ее просто — обидеть.
Прошу, осторожней! Скажи ей в висок:
«Малыш, ты моя невозможная, 
давай я усталость сниму с твоих ног,
как бежевые босоножки».
Прошу, осторожней! Сегодня, всегда
будь с ней осторожнее, бережней,
ведь сколько цветов опадает в садах,
которым название — женщина?
Ведь сколько своих лепестков они рвут
для нас, беспардонно чумазых?
Скажи ей: «спасибо за тихий ваш труд,
за вашего сердца — алмазность».
Прошу, осторожней! Прошу, не губи
словами, руками, движением
того паутинного чувства любви,
которому имя — женщина. 

Нижний
Нижний Новгород — дети и лыжницы.
Там февраль. Нижний малоподвижен.
Я хотел бы уехать до Нижнего,
встретить девочку — прежнюю, рыжую.
Нижний — разве же это булыжники?
Звезды прямо на землю нанижем.
Словно в лодке ладони качает Всевышний
церквями изнеженный Нижний.
Нижний — сколько здесь песен досижено -
вечерочком, на кухне, поближе
к той девчонке с коротенькой стрижкой.
Нижний может звучать словом «выживу».
Нижний, снежный, как скоро увижусь
я с твоей обнаженной обиженностью
за мои опозданья, отлучки и книжки,
за мое несвидание с Нижним.
Пилоты
Такая, видимо, работа — в печи стиховье ворошить. 
Мы безвоздушные пилоты, 
татуировщики души. 
Из слов плетем свои рисунки, 
своих детей, 
свои дома, 
пока не сплюнет кто-то: «Сукин…! 
Подумать только, как сказал!» 
Пока не вздрогнет чье-то сердце, 
не заживет так широко, 
что от него уже не деться, 
что от него уже светло, 
и солнце внутреннее жарко так разжигается внутри, 
что всей Земли зеленый шарик 
сквозь бездну космоса горит, 
и свет зовется человеком. 
Земля, твой образ раскален: 
там где-то тысячи младенцев в руках у тысячи мадонн, 
там где-то тысячи поэтов идут по мути городской 
с такой немыслимой любовью, 
с такой работой непростой. 
Со дна
Дорогая моя, я сегодня пишу со дна - 
океан закрывает небо и льется через,
и сквозь толщ воды ничего уже не видать,
я пишу тебе, 
хотя ты стоишь в полуметре. 
Дорогая моя, водолазам, таким, как мы,
ни к чему скафандры, хватает и голой кожи.
Дорогая моя, там над нами шумит камыш,
там над нами большие лодки чердачных лоджий. 
Дорогая, не бойся, дельфины поют в ушах,
голоса их все тоньше, тоньше, 
но это к счастью.
Дорогая моя, ты отчетливо хороша,
ты танцующая под водой, 
ты моя гимнастка.
Дорогая моя, слишком поздно теперь бежать,
слишком поздно пытаться всплыть и коснуться солнца,
ты уже безумна, 
и я уже пьян и шал,
а вокруг океан то качнется, 
то содрогнется. 
Дорогая моя, будем жить изо всех аорт,
целовать друг друга: в ключицы, в ладони, в плечи.
Кислород закончился, 
осталась одна любовь,
и на ней мы с тобой протянем любую вечность.

Роман с ключом
Все что в мире есть, есть у нас внутри,
не додумаем даже малого.
Я вхожу в твой дом, как в страну — турист,
и стихи посвящаю, как жалую.
Но поэзия — это «роман с ключом»,
ты в ней вся — без ужимок, без лифчика,
если даже эта строка — плечо 
под рубашкою светло-сливочной.
Да глаза твои — лишь линейка слов,
ни морей в них, ни звезд навешенных,
только связка слов: «я любить готов
твои пристально-злые, женщина».
Но коль скоро поэзия — это ты,
разве чуточку более гласная,
то ее выбираю в свои кресты,
назначаю сестрой и пассией. 
Так прости за то, что с тебя списал
эти буковки, эти точечки,
посмотри, я с букетиком — в книжный зал,
я женился вчера на почерке.

Анимус и анима
Из твоих истерик можно ткать ковры,
вешать их на стену или класть у двери,
вытирая ноги. 
Ты со мной на «Вы».
И, наверное, это скверно.
Если хочешь, я допишу сценарий
дней бездумных, прогорклых, раненых:
исходя из концепций и смыслов, я анимус. 
Исходя из рыданий, ты анима. 
Дальше — больше. 
Мне больно, когда ты скалишься,
жму на стоп, сокращаю радиус,
я бросаюсь к тебе, все сметая. 
Я анима. 
Ты прицельно молчишь. 
Ты анимус.
Мы сидим на кухне и курим в форточку,
я пинаю мысли в своей голове:
У меня блокнот. 
Ты в зеленой кофточке.
Только вместе мы — человек. 

Все немы
Все немы, все глухи. Не люди — ленивые мухи,
под осень летая все медленнней, все тяжелей,
лишенные ценностей (то есть обрюзгшие духом),
не люди, не люди, давно не найти здесь людей.
И ты — полуясень и полузвезда под опалой 
больших городов. Ты так ясен, так взорами чист,
считаешь на пальчиках — сколько, как листьев, опало
крылатых мушиных телец, сколько кренится вниз.
Но как же иначе? Ведь немо здесь все. Все здесь глухо.
Ты в повести этой… герой? Или антигерой?
А черный хитин покрывает голодное брюхо,
под брюки ползет и на руки ложится броней. 
Мальчишка, как смеешь срывать ты мушиные крылья,
смотри, и глаза опускать ни на миг не посмей,
как, пальцы ломая, кричат тебе глухонемые 
на жестообразном, рукастом своем языке.

Она быстро бежит
Она быстро бежит по полночи,
под рубашкой слова гудят,
она держится, как за поручни, 
за мужской равнодушный взгляд. 
Прикрывает ладонью горькое:
«посмотрите, я здесь, я здесь,
я»… (да что там, на треть история
и на четверть — житейский крест
то ли возраста, то ли извести 
невнимания, нелюбви).
Ей хотя бы немного близости,
ей хотя бы немного сил.
Отчего же мне так безрадостно
наблюдать с сожаленьем, как
все бежит она к ранней старости,
все бежит в неизбежный мрак.

Сегодня
Сегодня наступит мрачным, большим и подлинным,
сегодня засядет в кресло и будет пить 
большими глотками, с жадностью — водку? воду ли?
а может быть, чтобы насмерть — обычный спирт. 
Сегодня посмотрит в окна полураскрытыми,
впервые увидит, что улицы в пятнах лиц
невзрачно пусты и безлюдным пространством сшиты, 
хотя кто-то строит плац, где-то лает шпиц,
и шприц наркомана валяется там, за садиком,
и люди, простые люди, живут впотьмах. 
Сегодня закурит и выбреет сердце нагладко,
сегодня в пятнадцатый раз я сойду с ума. 
И буду молчать, чтобы силой дорогу выведать
у ангелов радио-видео-звукопомех 
туда, во вчера, где в последнем и ясном выдохе
я в губы целую твой беззаботный смех.
Верный смех
Всего до края было мне,
так, что мой мир хлестал наружу,
я строил царство на земле -
построил жалкую лачужку.
Теперь свисти — и свист насквозь 
пройдет сквозь тоненькую кожу
и сквозь дырявое лицо,
свисти в меня, я не поежусь.
Свисти, но только этот свист 
пустяк, он не зашьет ту пропасть,
в которой, черен и костист,
я временем своим закопан.
И не страдай, не порть свой лоб
морщинами тоски до срока,
среди несчастных недотеп
я все же синяя сорока: 
Я болен, но счастливей всех,
я на войне, но безоружен,
со мной мой верный 
нервный смех,
а больше ничего не нужно.

Ковчеги
Задернуты все шторы. 
Где-то там
шуршат страницы книг,
горячий чайник 
задорным свистом разгоняет по углам
орду теней. 
Там где-то пахнет чаем.
Там «он», «она» и в теплой детской «мы»,
эвакуировавшись от большого мира, 
от суеты
в каюте мягкой тьмы
влюбляются друг в друга 
и в квартиру,
где пахнет съеденным обедом и золой
таких страстей,
что в них не до ночлега.
Так в каждом доме кто-то стал собой,
и каждая квартира — как ковчег.
Здесь каждый — в корабле.
И если трюм 
такой себе представить понарошку,
в нем будет шанс хотя бы уцелеть
и крошки на столе,
и в кресле кошка. 
Возня под одеялом ног и рук,
до одурения припавших кожа к коже,
до клеток и до атомов, до струн
гитары сердца, сладко растревоженной.
Задернуты все шторы. 
Посмотри,
как высоко, ранимо и воздушно
плывут ковчеги маленьких квартир
по городу большого равнодушия.
Уже скоро
Уже скоро рядом с плечами набухнут тучи, 
и нас как бы к ангелам временно приобщат. 
Я смотрю на свой самолет, он похож на ручку, 
ту, что скоро напишет на черном небе «прощай». 
А душа спокойна, она ко всему привыкла, 
и зевает сонно, отсчитывая часы. 
Скоро я обрету самые прочные крылья, 
наблюдая мир со взлетной прямой полосы. 
А когда-то екало и колотилось сердце, 
а когда-то я, обернувшись, искал тебя. 
Но сейчас, пожалуй, если мы все же встретимся - 
отвернись, опусти глаза и сотри со лба. 
Все, что было — вымерло, как вымирают эры, 
все, что будет — будто знакомый мемориал. 
Я смотрю на свой самолет, он большой и серый, 
он похож на шанс, которого я не искал. 
Как цветы зимой, настоящее стало сухо, 
и сухим вином затекает под мысли, под… 
Я смотрю на свой самолет, он похож на муху, 
на краюху хлеба в мертвый, голодный год. 
Уже скоро рядом с плечами набухнут тучи, 
и меня пожрет безразличная к смертным даль. 
Я смотрю на свой самолет, но мне просто скучно. 
Ничего не жаль, ничего, ничего не жаль.
Здесь каждый
Здесь каждый за себя, собою сыт,
здесь женщина стоит,
понурив плечи.
Как сделать легче ей подножный быт,
как я могу ей руки сделать легче,
чтобы взлетели к солнцу, высоко,
в желании, готовности объятий.
Здесь женщина стоит, как колосок
на поле дней, трагедией измятом.
Как в поле том (как будто бы на ней)
поднять сады, коль поле то бескровно? 
И в этом — распадение семей,
и в этом — роковая обреченность. 
Как я могу? Но я не знаю сам
и прячу взгляд растерянный под шапку. 
Здесь женщина стоит, не по годам
уставшая — ей холодно и зябко. 
Что я могу? В глазах ее видна,
как тьма ночей — огромная прореха. 
Здесь женщина стоит 
совсем одна,
а я спешу куда-нибудь уехать. 

Здесь каждый
Здесь каждый за себя, собою сыт,
здесь женщина стоит,
понурив плечи.
Как сделать легче ей подножный быт,
как я могу ей руки сделать легче,
чтобы взлетели к солнцу, высоко,
в желании, готовности объятий.
Здесь женщина стоит, как колосок
на поле дней, трагедией измятом.
Как в поле том (как будто бы на ней)
поднять сады, коль поле то бескровно? 
И в этом — распадение семей,
и в этом — роковая обреченность. 
Как я могу? Но я не знаю сам
и прячу взгляд растерянный под шапку. 
Здесь женщина стоит, не по годам
уставшая — ей холодно и зябко. 
Что я могу? В глазах ее видна,
как тьма ночей — огромная прореха. 
Здесь женщина стоит 
совсем одна,
а я спешу куда-нибудь уехать. 
Если будешь
Если будешь меня вспоминать, вспоминай прошедшим,
отмотав в голове, возможно, десяток лет:
пешим, 
спешным, 
в промозглой курточке у скворешен,
двадцатидвухлетним, 
гоняющим силой лень, 
по парадным рифмующим женщину и перила,
и любившим женщин — тебя сильнее других.
Если будешь меня вспоминать — вспоминай приливом,
вспоминай меня как мгновение, как мотив.
Вспоминай со злыми глазами, почти что черным,
вспоминай в дыму настрелянных сигарет,
вспоминай с чертами подростка, 
на треть топорным,
отмотав в голове, возможно, десяток лет. 
Отмотав меня до времени, где бессильно 
опускались руки, 
где хохот звучал и вой,
где в одном порыве и ярость моя, и наивность 
закружили мир, 
где я все еще был собой.

Так холодно
Так холодно… Нет, это не погодное,
не климат, не сезон, не ртуть в стекле,
а просто мир стелился раньше нотами,
теперь же стал грязнее и грустней.
И холодно — какое-то духовное
предчувствие Борея и борьбы,
а, может быть, темнеющей за окнами
бессмысленной, безрадостной судьбы.
мы гоним этот холод — и он катится 
как будто бы по всей Земле, 
во всем
лишь снег и снег, 
ни четкости, ни разницы.
клянемся мы в тепле и снег клянем,
клянем мы зиму — спешную, подкожную,
клянем мы холод, трогающий грудь,
и только дети -
вечные художники - 
коньками разрисовывают пруд.

Душа, как лужа
Душа, как лужа. Пахнет грязью, 
и мутным телом простираясь, 
она с земли своей взирает 
на небо. А на небе стая 
пушистых звезд — цветов галактик, 
как одуванчиков летящих. 
Душа поет, но умолкает, 
все дольше смотрит вверх, все чаще. 
Она молчит. Она есть лужа, 
и знает это. И смирилась. 
Зеленовата по окружью, 
немного серовата с тыла, 
не глубока, иссохнет скоро. 
Но звезды жадно отражает, 
их блескомиг, светоозёра, 
их многокрылье и их жало. 
Самоотверженно — горите, 
горите, милые, плескайте 
весь космос к моему граниту, 
всю бездну к моему асфальту. 
Душа, как лужа. Все банально, 
все скоротечно и мгновенно, 
но в этой луже не зеркальность, 
а корни звезд, 
цветущих в небе.

Гербарий
Нет, жизнь не стала лучше,
Все те же пьяницы-соседи,
Все то же горькое удушье,
Калейдоскоп земных трагедий,
Долги богам за свет и воду,
Бега вслепую к новой ссоре,
Хрип в легких в силу непогоды,
Но за душой бушует море.
Оно безумствует, смеется
И прорывается сквозь веки,
Оно уставшим всем дается,
Всем нищим на задворках века.
Нет, жизнь останется такой же,
Работа в грудь, по венам споры,
Любовь мурашками по коже,
Но за душой вдруг встанут горы.
И в череде удач и тягот,
В бреду от свадьбы до поминок
Ты колокольчиком всех пагод
Вдруг зазвенишь в вечерней дымке.
Разговаривать
Давай разговаривать больно, как будто бы наши реплики
из самых подкожных песен, от которых идет озноб.
Давай разговаривать громко. Из всех языков — на нескольких,
давай станем антисептиком бессмысленных этих трущоб.
Вот так говорить: «будь проклята!»
и так: «задыхаюсь, девочка,
вдыхая весь воздух сущего в твой жадный открытый рот!»
и шепотом, с долгой нежностью, с немыслимой человечностью,
простыми неловкими фразами: «ты знаешь… люблю тебя. вот». 
Давай разговаривать искренне, не жаться в привычную суетность -
работа, покупки и праздники, 
мир, вывороченный на пол.
Давай говорить тем голосом, в которым как будто внутренность 
души истекает розовым — и больно, и тяжело,
и сладко — до слез, до выкрика, до жажды намного большего,
до той неуемной близости, что людям — как рай и мор.
«не смей, не прощайся, господи!» вместо «всего хорошего»
и «вот уже век, как умер я» вместо «иди домой».

Дом
Я здесь построю дом. 
Мне это снилось,
мне снились дом 
и хлеб, 
и полный двор
моих детей — их сила и их крылья,
моих детей — их звонкий разговор.
Но ангел тянет, Господи, помилуй,
куда-то в ночь,
куда-то уходить,
куда-то словом рыть себе могилу,
куда-то в бой,
куда-то на суды.
Я здесь построю… 
Здесь земля — болото,
здесь под ногами, кажется, тела.
А ангел рядом: «ну, садись, работай,
спасай их души, не спасаясь сам».
Ты подожди, ведь дом еще не сложен,
ты подожди, ведь я не отгорел,
но ангел мой опять неосторожно 
толкает в бок локтем житейских дел.
Молюсь ему: «пожалуйста, полегче,
дай отдышать мне мир свой до конца:
плачевность, 
неоплаченность 
и плечи 
сырой земли, одетые в леса». 
О сколько дней
О сколько дней мы шли своей дорогой,
о сколько лет мы верили в себя,
а только боги 
клали нас на ноготь,
все отбирая, 
отбирая все и вся. 
Смотри, мой друг, над городом сегодня
лежит не небо, там лежит письмо.
Прочти его, 
пусть письма старомодны
и сумасбродны, 
но прочти его.
По букве, может,
может быть, по звуку
галдящих птиц,
обрывистых ветров.
Прочти его, скрывая близорукость,
в нем очень много самых главных слов,
о том что мы прошли свою дорогу,
о том что мы так верили в себя,
о том что мы с рождения парного
как соль земли — стирали соль со лба. 
Прочти, что слезы — редкие, скупые,
вот в этот миг — есть слезы о добре,
и ангел расправляет свои крылья
над городом, 
над миром, 
в серебре…

Мой самолет
Там самолет моей взъерошенной
упрямой жизни ждет меня,
а из него Земля — горошина,
и ты — лишь два больших огня
зрачков — прощающих, простившихся.
Там где-то ждет мой самолет,
прощай, прощай, мы скоро спишемся,
но раньше небо нас смахнет
с камней, с асфальта, с мокрых маковиц
бутонов будущих цветов.
Прощай, прощай! 
Хотел остаться я, 
но самолет уже готов,
но самолет (не крылья — повести!)
уже за шаг от высоты,
уже набрался свежей скорости
стихов моих 
и слез твоих.
Прощай — так скоро и так правильно.
И пряча свет из-под бровей,
пилот, уволенный из ангелов,
с усмешкою откроет дверь.

Не за это
Пусть никто никогда не поймет меня,
пусть не будет ни рук, ни отклика -
не за это столько сражался я,
не за это с лицом покойника
не гасил свечу, не грозил чужим,
подавал свою руку каждому -
просто Бог стоял за плечом моим
и смотрел глазами протяжными.
Просто плакал Бог. Я не мог терпеть,
я не мог не петь хриплым голосом:
вот моя вода, вот моя купель
и вот люди мои на глобусе,
дай нам душу, я буду ее нести,
не усну, не устану, не выдохнусь,
а когда ей тесно станет в горсти,
отпущу — белой птицей выпорхнет.
Пусть никто никогда… Через вой и мат,
через зависть — прости им, господи,
через дебри собственного ума
я иду босиком до пропасти.
И немного нужно — до десяти,
до автобуса, до аварии
докричать стихи и к чертям уйти,
не читая твои комментарии.

Никого нет
Кажется, никого здесь нет.
Кто-то ушел открывать торги, 
кто-то сорвался на зов «беги»,
здесь никого нет. 
Вот и стою я один, как столб,
деревом мог бы, да нет ветвей,
слышится мне — кто-то крикнул «эй!»,
но здесь никого нет.
Слышится голос, спешу к нему -
птицы свистят или волны бьют,
к стенам, под камни я — может, тут?
но здесь никого нет.
Хочется глаз или, может, рук,
хочется руку жать, в душу жить,
хочется царствовать и служить,
но здесь никого нет.
Душу листаю, а может там
память, обломки случайных лиц,
облако речи, облатка мышц,
но здесь никого нет.
Вот и стою, как вода стою
в луже, в трясине, да боже мой,
кто-нибудь, ну же, ведь я живой!
Но здесь никого нет.

На небе
Как там на небе? 
Ветрено. 
Облако цвета вереска, 
облако цвета яблока 
возле колена — мягкое. 
Ты знаешь, на небе весело, 
все боги от Ра до Велеса 
в махровых халатах, в тапочках 
гуляют — девочки с мальчиками. 
И там вот на небе верится, 
что наша Земля не вертится, 
а в лодке-ладони космоса 
лежит, как ребенок, босенько, 
и смотрит морями в звездное 
со слезностью и серьезностью, 
и видит цветные тучи, 
вот так там. 
Но я соскучился, 
но я по тебе, по маленькой, 
но я, как причал по ялику, 
я так наглотался грусти. 
Там небо. 
Но я вернулся.
Она незваная
Она незваная, нежданная пришла,
болтала громко и дымила папироской,
а я подумал: «как же хороша,
как явно пахнет августом и осенью».
Но я был глуп, я видел в ней пролет
мгновения — ведь завтра же забуду,
проходит все, и женщина пройдет
букетиком отцветших незабудок.
Тогда смотрел — как будто бы поверх,
писал стихи, но как бы в одолженье.
Она к семи бежала на концерт,
вся превращаясь в спешку и движение.
Не возвращалась. В марте, сентябре
не возвращалась! Я корился: «сукин…!»
Сейчас упал бы на колени перед ней
и целовал безумно ее руки.
Сейчас бы плакал «милая, прости!»
и не стыдился слез бы, не стыдился!
Но все проходит. Осень впереди.
Нет никого, лишь листья, листья, листья…

Цветопадение
Если представить тебя нарисованной на бумаге,
то тело будет сложнейшей головоломкой,
но душа — решением. 
Мне кажется или ты вздрагиваешь,
когда я целую каждое твое размышление?
Мне кажется или ты действительно образ женщины,
наблюдающей небо на синих обоях в спальне?
Очеловечена, но сразу же искалечена,
ты даже в реальности выглядишь виртуальной.
Ты сидишь у окна и губами хватаешь белые
лепестки отцветающей яблони или вишни.
Мне кажется или что-то огромное дремлет
в занесенной цветопадением неподвижности?
Ты ночной монолит, созидающий триптихи, тристихи,
беллетристика зимнего сада, молитвы, демоны. 
Мне кажется или жить тобой так, на выдохе -
одновременно сладостно и болезненно?
Ты сидишь у окна, лепестки в тебе разлетаются,
ты сидишь недвижно, но в то же время вальсируешь.
Я целую тебя: мысли, пальцы и платьице
в этом большом развоплощении мира.

Обращаюсь к
Обращаюсь к своей душе: ты разбавь водой
этот крепкий спирт, эти горе и горечь в горле,
или выдохни в локоть полночи: «боже мой,
открести от него эту горечь и это горе».
Заверни мое тело в сирень проходных садов,
где проходит поэзия легким надрывным шагом,
заверни мне голову в небо — я весь седой,
я снаружи — мрамор, но глубже я снова мягок. 
Или выкрикни: «хватит!», но выкрикни это так,
чтобы вздрогнула, как живая, кора планеты,
чтобы сжалась она, как мужская рука, в кулак,
чтобы выбила из под ног моих табуретку.
Заверни мои руки в ноты, пускай звенят,
заверни мои губы в тоненькие нарциссы.
Обращаюсь к своей душе: ты разбавь меня
ключевой водой, дождевой своей, самой чистой.

Когда душа уже
Когда душа — уже сплошной синяк,
приходишь к мысли, словно к горизонту:
по сути, мы футляр из кожи для
неразрешимых контроверз. Неразрешенных. 
Тогда читай. Лечи словами ум
и говори, рассказывая душу,
как у обрыва над рекой сосновый шум
или как вирус капельно-воздушный.
Тогда пиши, и может быть, как знать,
ты перепишешь жизнь свою в заметках:
такая власть историку дана -
все было так, как скажет он об этом. 
Ты перепишешь жизнь. Изменишь вид,
обличье, форму, стиль, портрет и имя - 
в такую смерть идет лишь тот, кто сбыт,
на гладь листа уходят лишь босыми.
Но не смотря на горечь, страх и резь,
ты человек, что значит свет и символ.
И кто-то спросит: 
— Что же в тебе есть?
— Я сохранил одно. Свою молитву. 
Вдруг покажется
Вдруг покажется, что полон ты разгадками, 
знаешь все ответы на вопросы - 
отчего флейтисты здесь закатные,
почему живется до износа,
знаешь то, что в каждом слабомыслии
чья-то боль скулит собакой пегой,
или то, что смерть таит изысканность,
словно сад, покрытый первым снегом. 
Так покажется — потянешь в песни гласные,
станешь буквы убаюкивать под губы,
и не глядя, по листам чужим разбрасывать
опечатки — очепытки книголюбов.
Карандаш заточен остро, до царапины
на листе, да только мало в этом прока.
Все глаголы — капельками, в крапинку - 
ни в одном прямой дороги к Богу. 
Ни в одном — ни истины, ни бисера,
ни любви. И, кажется, не надо 
никому — искать дорогу мысленно,
свечи жечь и умирать за правду. 

В одной комнате
Мы вдвоем живем в одной комнате. Это весело -
находить в кровати голую твою заспанность,
чтобы ангелов не смущать — одевать в поэзию,
то есть на небоскребы рифм на горбу затаскивать. 
Наша близость не в слабом чахлом конспекте по Гегелю,
и не в том, что я под одеждой ношу твой крестик,
не в строение мозга, не в химии, не в молекуле,
она в том, что однажды мы с тобой плакали вместе. 
Она в том, чтобы встать с утра и идти на цыпочках,
и тем самым чуткий утренний сон не встревожить,
изумрудной кровью травы всю рубаху выпачкать,
но поймать тебя в поле — легкую, без босоножек.
Ближе к вечеру просто так обменяться душами,
просто так, понимаешь? Как будто бы нет барьеров. 
Убедить друг друга, что все, безусловно, к лучшему.
И поверить в это. 
Обязательно в это поверить.

Она живет
Она живет, мечтая о морях.
— Была хоть раз, малыш?
— Нет, не бывала.
И кажется — вся жизнь проходит зря,
под вечер наполняя солнце алым,
и кажется ей — между этих стен
старение как будто неизбежно,
а море — как обман или обмен
мечты на быт, цветов на белоснежность.
Она кричит. Не чайкой, а вдовой,
бросающей букет на плиты сердца. 
— Малыш, малыш, поехали со мной?
— Мне некогда. 
И никуда не деться. 
Она живет, мечтая о морях,
она во сне их видит — так просторно,
и у воды — ажурная скамья,
и над водой — все небо, как икона.
— Поехали, хорошая моя!
— Работа, цены, мелочи, простуда.
Она живет, мечтая о морях,
где не была и никогда не будет.
Но знаю я, когда она умрет,
когда ее (такой живой!) не станет,
душа ее и в чем-то даже плоть
навеки станут частью океана. 

На теле твоем
На теле твоем ночь. Она в лопатках
и выемках ключиц. Она бессмертна,
а если видеть суть — она перната,
как ястреб на старинном гобелене. 
Ночь — ястреб. Или хищность твоих пальцев
с моим воображением играет,
как только переходят за двенадцать
все стрелы мира. Верно, дорогая?
И мы с тобой, лежащие нагими 
на космосе, в сознании зачатом,
двумя полуголодными прямыми - 
дихотомия одного гештальта. 
Над нами ночь. Сейчас это не важно - 
я изучаю ртом асимметрию 
твоей души 
и влажности, 
и жажды.
Над нами ночь. Нам это безразлично. 
Над нами ночь, кафтан ее застиран,
она льет краски-тени, как художник,
и нас с тобой рассказывает миру
совсем не так, как знаем мы. 
Но все же…

Из мелких божков
Из мелких божков получаются люди,
в нас гордости — щедро, до дна,
а плачем все так же,
все так же мы любим,
все так же пылим города
и ноем костями в погоду,
и гибнем 
легко:
от хлопот,
от красот,
затем что и ливни, обычные ливни
вольны опустить самолет.
Но все же, малышка, присядь на колени,
сними с себя платье и век
и чувствуй бесстыдно, огромно, предельно 
как разен в тебе человек:
со злыми руками, 
святыми висками,
с упреком, со счастьем в себе,
Малышка, малышка, мы сами с усами,
мы кошки, мы птички, мы есть. 
Напейся со мной и добра ты, 
и горя,
до горлышка 
полно хлебни,
а после поэзию вырви из горла
и ею — прости все дни.

Тебя не знают птицы
Тебя совсем не знают птицы,
им наплевать на твой цейтнот,
на перестрочие — сторицей
любовно сжатое в блокнот. 
Им наплевать. У них есть голый
простор полета в два крыла,
в котором каждый смертный голос
ни при уме, ни при делах. 
В котором ты — пейзаж, вид сверху, 
едва попавший в шарик глаз
и исчезающий мгновенно,
легко забытый сей же час.
Простор. Ты вдумайся — пространство,
смотри в него, тоскуй-смотри,
но тем, кто с небом в панибратстве,
не до смотрящих вслед с земли.
Не до трагичных по сезону
и одиноких по лицу,
не до измученных, бессонных,
шипящих в небо, в крылья: «будь!»,
не до привыкших расходиться 
когда не в мочь терпеть и ждать.
Тебя совсем не знают птицы.
А ты их знаешь. Иногда.

Не важно что
Не важно что — весенняя гроза,
нащупав небо тучными руками,
босым дождем бросается в глаза,
чтобы ты встал и на секунду замер,
или простая юбка на ветру 
случайной женщины у мокрого киоска
вдруг встрепенется крыльями вокруг 
столпа ноги и сразу станет броской,
не важно что, все чувства обнажив,
толкнется в сердце — и неоспоримо,
так проступает подлинная жизнь 
на полусонном мягком теле мнимой. 
Так проступает подлинная суть:
Се человек. И труд, и дух, и время. 
Так понимаешь: «господи, я сущ»
и разбиваешь камнем свое темя,
затем, что жил — не жил, а куковал
по документам, волочился волокитой,
пока была прозрачной голова,
а дни недель из мрамора отлиты. 
Что лишь сейчас родился. И живой. 
Что лишь сейчас восстал ты из постели 
огромной, общей. Что летят в лицо
гроза и юбка. Мелочи вселенной.

Балтийский ветер
Пустословят буквы во рту, языком болтают,
как балтийский ветер рябью колышет воду,
и мне кажется — скоро, скоро собьются в стаи,
полетят в черепной коробке менять погоду. 
И во мне станет ясно. 
Мне все станет в мире ясно: 
Почему корабли так духовно целуют море?
Почему я по всем переходам иду на красный
и зачем улыбаюсь звездами в каждом споре?
Для чего из-под крана льется туман на руки?
Ничего не ломая, кто строит везде руины?
Сколько зерен правды в большом кульке лженауки?
Много есть вопросов, 
да ответ на них всех — единый.
Как балтийский ветер рябью колышет воду,
по душе пробегают волны, ложатся в буквы,
я пишу их на лист, и мне кажется — я свободен,
я сейчас свободен, а завтра я счастлив буду.
Буду счастлив, пойму, что острый девичий локоть,
как игла, зашивает раны и сердце стискивает,
что кругом торжествует мир, что его так много,
и не надо ответов, достаточно просто жизни. 

Я вижу в тебе
Я вижу в тебе город. 
Он растет 
сквозь скулы небоскребием своим. 
Я вижу магистрали и дома,
я вижу шум,
я вижу дам,
я вижу дым.
Век девятнадцатый, и с ним тридцатый век:
я вижу бал на самом остром шпиле глаз,
и мы танцуем там в безумии своем,
и что-то чувственное связывает нас.
Я вижу снег в тебе
и вижу летний сад,
а если всматриваться глубже и подробней:
я вижу парусник в тебе, идущий в море,
и на песке большой пустыни — скорпиона.
Я вижу в тебе все. 
Я вижу много,
намного больше, чем могу понять,
возможно, если верил бы я в Бога -
я бы нашел слова сказать тебя.
Так ночью даже в свете фонаря,
если внимательно и пристально смотреть,
увидеть можно, если захотеть, 
все затмевающий вокруг огромный свет. 

Усталое лицо
Так и живем. Не ведаем себя.
Заходим в гости, прячемся в подъездах
и пишем в книгах: «мир был как заря»,
чтобы в ответ прочесть: «какой же бездарь».
Так и живем, сезонно и спеша:
когда с зонтом, когда совсем босыми,
а на дворе стоит не век — душа,
и ждет того, кто скажет ее имя. 
Так и живем. 
Ты скажешь: «Боже мой,
как постарел ты за последний месяц!»,
а я отвечу: «Как в лесу свежо…
Пойдем гулять?»
И мы пойдем по лесу. 
И мы пойдем вдвоем, как будто нам
не надо быть к обеду на работе,
как будто всем несказанным словам
найдется голос, 
и найдутся ноты. 
Пойдем вдвоем в какой-нибудь поре,
когда все звезды ткут себе гнездовье,
удочерим мы душу на дворе
и наречем, как дочь свою, с любовью. 
Чтобы потом — как в детстве, с хитрецой
поймать тайком гриф дедовской гитары,
чтобы мое усталое лицо 
тебе казаться перестало старым. 

Я нездешний
Я нездешний словно бы. Словно мятеж во мне, 
словно срежь с меня кожуру — и увидишь степи, 
на всю дальность взгляда — полотна пустых степей, 
только ветер, ветер кричит, только солнце слепит. 
И руками в душу такую уже никак - 
обожгутся руки и глиняной станут чашей, 
из которой пить — как живым выходить их драк, 
из которой не пить нельзя, а коснуться страшно. 
Словно степь во мне, словно кто-то идет по ней 
и безумно шепчет, отчаянно, горько шепчет: 
«То не ветер, не солнце — время. Оно сильней. 
То не степь, не травы — лишь время. Оно конечно». 
Нарастало время, росло, как растет сустав, 
нарастало, стыло, орало в уши «ты лишний!», 
Нарастало, жало, давило к земле — не встать. 
Но во мне распахнулись двери… И кто-то вышел.
Ты любила
Ты любила, когда смеркалось. Лишь тогда ты снимала ребра,
демонстрируя звездам сердце — ярко-красное, как вино. 
Ты снимала цепочку с шеи и ваяла из звеньев обруч
сквозь который прыгали тигры со смиренным оскалом слов.
Ты всегда была где-то между. Ты стояла на фоне парка,
раздеваясь лиственным деревом до скульптурного мрамора скул.
А когда начинался дождь, ты шептала: «к чему здесь тряска?
Мы куда-то едем? Ах да, мы едем по исписанному листку».
Так не плачь, малыш, но не бойся плакать — нам в дождях тех не раз промокнуть,
И не раз еще мне у ног твоих, как мальчишке, учиться петь,
потому что когда смеркалось, ты всегда выходила в окна,
каждый раз разбиваясь насмерть,
и каждый раз не заметив смерть. 

Конопакость
Отгорюем зиму, откуражимся,
вытрем слезы, злость, посмотрим вниз - 
а под ноги бросятся нам ландыши,
как девицы, скромно прячась в лист. 
Свист пойдет, как будто дети зимние
вышли из домов, нашлись в соцветиях 
радостными, шумными, любимыми,
словно мы с тобой и сами — дети.
В волосах твоих чернично-маковых
соловьи совьют себе гнездо,
спутав пряди в свет, в неодинаковость,
в ветропляску всех земных садов.
А как май сорвет с меня рубашку, 
подбираясь с каждым солнцем ближе,
вмиг проступит, как твои мурашки,
конопатость — конопакость рыжая. 
Засмеешься: «эх, веснушка, что же ты
встал столбом? бежим на небо праздновать
этот гул весны — до невозможного 
отраженный росами-алмазами!»
Я сорвусь к тебе. И с новой громкостью
звякнут под ногами звезд монеты.
Просто мы, наверное, влюбленные,
просто хорошо. И дело к лету.
Как краток век
Как краток век ваш на земле,
век женщины, сиречь подруги,
как растворяетесь во мгле,
как опускаете вы руки,
когда из зеркала глядит
не вера в будущность, но память,
когда все дни уже в кредит
и стерлись до морщин местами.
Как краток век ваш, боже мой,
мне б удержать его на время
и рассказать, что там, за мглой
вас кто-то ждет, вам кто-то внемлет
и любит так же, как тогда,
когда со школьною тетрадкой
вы покоряли города,
вы были явственной и всякой. 
Мне рассказать бы вам, что я
спустя года вас вижу прежней,
что как и раньше — вами пьян,
что как и раньше — с вами нежен.
Что ничего, нет, ничего
не изменилось в вас, о боже. 
И потому я всей душой
целую ваш пергамент кожи. 

Когда во мне говорят ангелы
Когда во мне говорят ангелы,
я почти прислушиваюсь к их словам,
я почти научился стричь разум наголо,
чтобы видеть Бога на краю села,
там, где от перекошенных вкривь заборов 
поднимается паром душа земли,
там, где каждой травинке уже за сорок
человеческих жизней.
Я уже почти 
научился приклеивать всем подручным 
их слова к бестолковому житию,
научился стоять молоком под тучей
и мешаться с дождями в одну струю.
Когда во мне говорят ангелы,
я готов стать тетрадью и лечь на стол,
чтобы каждое слово навеки замерло,
чтобы каждое слово имело толк,
чтобы вычертить линию от бедра до уха,
уровнять в ней черемухи белый шум
с человеческой стреляной силой духа,
чтобы разницы нас довести до сумм. 
Я готов узнавать этой жизни алгебру,
потому становлюсь до строки смирен,
когда во мне говорят ангелы
или кто-то, кому не дано имен. 

Давай о быте
Давай о быте?
Наши вечные мотивы 
неприлагаемы к трудящимся рукам,
все эти жизни, смерти, клятвы и молитвы,
весь этот правильный и как бы нужный хлам. 
Давай о быте, о застеленной постели 
и о разбросанных окурках у окна, 
давай о том, что происходит в самом деле,
давай о том, что как одежда — ближе к нам. 
Давай о нас?
Давай о сумерках, о ссорах,
о поцелуях с умолчаньем «извини»,
о разговорах «ты представь, мне будет сорок,
мне будет сорок лет, тебе — пятнадцать книг».
О посиделках по ночам, о перепалках,
о кривотолках, о прогулках, обо всем
что превращает жизнь не в жизнь, а в мыслесвалку,
в чувствопомойку, из которой мы растем.
В которой тратимся, теряемся так быстро,
что через пару лет уже не разберешь -
а был ли в этом хоть какой-нибудь, но смысл,
а скажем после мы «все было хорошо»?
Давай о нас. От нас протянуты друг к другу 
слова любви, но мы скребемся по углам
и смотрим зло, и заплетаем горечь туго,
пока весна в груди становится мала. 
Мала любовь, мала печаль. И все на свете,
все есть на свете, но не радует уже. 
Давай сегодня о простом — о днях, о детях,
а станет лучше — будем снова о душе.

Дар
Опять сквозит, и под одеждой что-то ноет,
как колорит обычных дней одной из зим.
Ты нелюдим, но как щенок уже пристроен 
к рукам снегов, а между них — к губам возни. 
Ты — это чувство. Неподвластное, большое,
что все не так, что из окна — весь мир не тот. 
Ты — это лед. Ты век и все его застолье,
блокнот стихов и полуспившийся народ.
Ты говоришь: «меня как будто обманули»,
ты ищешь свет из-под ресниц, но видишь мрак,
за шаг до скупо освещенных людных улиц,
в своей прихожей, пожелтевшей от бумаг. 
И все не так, не так. Ты тракт судьбы до смерти.
Дурак, ты жизнь свою несешь, как перелом,
загипсовав, прижав к груди и опредметив,
как колорит одной из зим, одной из ком. 
Но если вычеркнуть из слов души дефисы,
проступит слово, как сквозь снег озимый сад: 
Жизнь — это дар. В дарах, дитя, не ищут смысла.
Жизнь — это дар. А за дары благодарят. 
Скажи
Скажи, на какие молекулы делится тьма,
когда ты сидишь на моем подлокотнике кресла,
когда не осталось того в нас, что можно сломать,
а то, что мы переломали — уже не воскресло?
Скажи, хорошо ли летать, когда кожа — броня,
когда отливает стальным и на ощупь, как бронза?
Скажи, когда мир наш сгорел, ты хотела меня,
скажи, ты хотела меня, когда жил под наркозом?
Скажи, эта дрожь, этот страх — проявление слов,
скребущих по язвам уже оголенного быта?
Скажи мне сейчас, пока я тебе слушать готов,
скажи, пока бритва в руке — не финал, а лишь бритва.
Скажи, мы хоть раз, мы когда-нибудь были людьми
вот с этими, спетыми лирикой, душесердцами?
Скажи, тебе просто, а, может быть, больно любить
исчадие Питера с самыми злыми глазами?

Румянец
Две чашки есть на кухне. Из одной 
я пил дурман зимнемолочной ночи
на брудершафт с девчонкой черновой - 
чернокартинной и черновосточной.
Она мне пела что-то о большой
сторонней жизни, сшитой из мгновений,
а я держался всей своей душой
за легкость тела на моих коленях. 
Она мне пела смело и светло,
почти что свято в паузах смеялась,
а я молчал, но все во мне цвело,
и все во мне стихами измерялось. 
А я молчал, смотрел, я пил взахлёб
ту черноночь, желая лишь сорваться
и выкрасить любой закат в ее
рубиново-рябиновый румянец.
Вылечи речь мою
Вылечи речь мою, 
зацелуй, если хочется: 
нежно, по-девичьи, 
алым ртом в междустрочие. 
Вылечи, выучи, 
забинтуй простословие, 
ножками вытопчи 
все бедово-грошовое. 
Вылечи речь мою - 
перелом, что поделаешь, 
перевал через темечко - 
пусть срастается в целое. 
Вылечи речь мою, 
просто вылечи, девочка, 
в слове я — семечко, 
но расту к человечеству. 
Вылечи, милая, 
зацелуй по раскрытому 
голому имени 
под разбитыми ритмами. 
Стану покорней я: 
от плеча до наречия, 
от колена до ворота, 
только вылечи речь мою.

Горе
А влюбиться, что ли, в парусник
ее платья на ветру - 
той девчонки ватно-сахарной,
государыни округ. 
Подойти к ней.
Из приличия
прогуляться за дубы,
горе старое, привычное, 
горем новым утолить? 
Горе старое, глазастое,
перепетое в стихи,
горе, бывшее мне радостью,
горе — горькие духи.
Горе, дома меня ждущее,
горе — чайные глаза,
горе, к сердцу больно льнущее,
горе-ласка-егоза.
А влюбиться, что ли? 
Только ведь
я покоя не найду
с горем новым, горем шелковым,
в белом платье на ветру. 
Не найду покой — до донышка
разольюсь. 
И потому
возвращаюсь к горю-горюшку,
хоть какому. 
Моему.
Я надеваю куртку
Я надеваю куртку теплую,
мне нужно думать о насущном,
мне нужно жизнь найти за стопками 
бутылочного слабодушия. 
Мне столько дел на грудь повязано,
что и груди уже не видно,
я от плеча до паха — сказанность,
я из кофейных глаз — надрывность.
А женщина считает часики
и ждет домой меня однажды.
Она читает много классики,
не понимая век и граждан,
не понимая, что расходное
сукно души здесь не для радости.
Она еще живет в духовности,
а я мотаюсь в беспощадности,
где человек от детства выкормлен
не для поэзии бесстыжей.
Она целует меня в выкрики
и говорит о смысле жизни. 
А если я ругаюсь фразами
в житейской пагубной манере,
она гербарий мне показывает
в страницах томика Бодлера. 
И это лучшее из данного:
есть у меня в бытовье скверном,
есть женщина с глазами ангела,
как пробуждение 
и вера.

Шеренга зданий
Мы это жизнь, а жизнь — шеренга зданий. 
Роддом. 
Мне говорили — весь в снегу. 
Мой детский сад
(я плохо помню) -
ранний 
музей друзей, 
галдеж ребячьих гурьб. 
Потом быстрее - 
Школа, 
Братство, 
Двойка. 
Под одеяло спрятанный дневник. 
И первая в геройской драке стойкость, 
и первая влюбленность, как родник. 
Дома, дома. 
И улицы, как титры. 
По ним пинал листву и синеву. 
На улице Есенина я вырос, 
сейчас на Володарского живу. 
Мы как дома. 
Их больше с каждым годом. 
А нас — все меньше. 
Милая, молчи! 
Ведь наша преданность друг другу — это город. 
Вот в нем, моя любовь, и будем жить.
К тебе обращаюсь
К тебе обращаюсь, 
что значит — я только слова,
я чувствосозвучие сердца, лишенное формы,
к тебе простираясь — я духоцветение, я
к тебе обращен всем пространством своим — до излома. 
Здесь все для тебя:
каждый выдох мой, каждый мой вдох.
Здесь все исчезает, сметенное этим потоком.
И нет больше возле стены разноцветия ольх,
и нет больше городобега, запавшего в стеклах.
Есть ты, только ты. 
И я мир, обращенный к тебе!
Я звездотворение возле руки твоей тихой.
Я вырос огромным, смотри:
для тебя — до небес!
Я выдох и вдох,
это значит — я вход или выход.
Здесь нет ничего, только ты, опуская глаза,
стоишь в моем доме -
так искренно,
так неодето.
Лишь слабая
тонкая ты,
как бессмертный пейзаж
больничной палаты,
что значит больничной планеты.

Не сроднились мы
Не сроднились мы. 
Мы остались — каждый, как берег.
На твоем расцвели цветы,
на моем — зима. 
На моем человек стоит,
человек потерян.
На твоем в платье детских снов ты стоишь сама. 
Не родство по духу,
не близость житейских взглядов,
между нами совсем иное — оно как свет,
все как свет, 
как свод,
и от звезд до земли — каскадом,
все как свет,
как свист,
и кружится в нас все быстрей. 
Не сроднились мы,
не нашли в общих днях согласий,
не нашлись друг для друга миром, не знавшим грусть.
Но когда ты спросишь: «зачем же со мной остался?»
Я хочу твое сердце выучить наизусть. 

Ты умираешь
Ты умираешь, как умирают птицы - 
мышцами взгорбив тучи,
ты умираешь, как умирают в тридцать -
горько ругая случай,
ты, каждый раз просыпаясь в прежней квартире 
самой постылой ранью,
только успев зрачки по углам расширить,
тотчас же умираешь. 
Чтобы, сутуля куртку, выйти из дома
в течение прочих мертвых,
чтобы по миростройке плестись к худому
умыслу датировок,
Чтобы под вечер вспомнить — годы идут,
октановой кровью брызнуть
или упрямо на сто с небольшим минут
вернуть себя к прежней жизни. 
Ты умираешь, как умирают сосны -
сбросив каркасы в росы,
ты умираешь на удивление просто,
на удивление босо.
Завтра кто-то махнет рукой сгоряча,
кто-то повысит градус.
Боже мой, ты умираешь прямо сейчас,
потому что меня нет рядом. 

Она в снегу
Она в снегу, как божия свеча,
ей этот снег — дорога до не-дома,
ей вечный бег сугробы не смягчат.
Она идет. 
И каждый шаг изломан. 
И каждый акт очередного дня
уже заочно выписан на сердце.
В ней тишина — родные не звонят,
в ней белизна — зима в жасминном тельце.
Мне надо было встретиться хоть раз
на переулке, 
вжиться в ее скулы
и замереть, 
и сразу же пропасть,
черты души вдохнуть… 
И задохнуться. 
Я рядом встал. 
Она была одна.
Я рядом встал, почти небес касаясь, 
чтобы понять — я все готов отдать
за краткий миг ее земного счастья. 

Ты заплакала
Ты заплакала. 
Так ведь бывает,
когда сдерживать больше нет сил 
одинокую в сердце бескрайность,
одинокое время в горсти.
С темной горестью - 
гостьей незваной,
с прежней гордостью 
(с ней лишь больней)
ты заплакала прямо в изнанку
своих прошлых и будущих дней.
Но когда боль души твоей в росплеск,
когда радость вперед не видна,
не кори уходящую осень,
не ее в твоей боли вина.
Но когда зверь печали развесит
паутину свою на дома,
не кори опустивший взгляд месяц,
ведь и месяц тот не виноват.
Не кори. 
Скоро мир нараспашку
станет храм тебе и колыбель.
Не вини и мой дом замолчавший,
его двери открыты тебе.

Только будь
Только будь.
Зарницей в небоглади
моей жизни медно-восковой.
Продолжай сиять душой, не глядя
на глядящий в спину нам покой.
Будь лучом, свечей, зарей, лампадой,
и из мерной, нервно долгой тьмы
проступай безумным звездопадом
в торжестве безбрежной красоты.
Или тайной, маленькой лучиной,
когда вьюга, время к десяти,
озаряя своего мужчину,
мне свети, 
пожалуйста, свети!
Я боюсь, что этот свет погаснет,
ветер дунет — пламя задрожит,
пламя выгнется в прощальном вальсе
и исчезнет — сколько не ищи. 
Я боюсь, что больно догорая,
ты уйдешь для Бога золотеть.
Только будь!
Я так боюсь, родная,
без тебя остаться в темноте. 
Я узнал, как жить
Я узнал, как жить. 
Мы узнали об этом вместе,
когда смерч минут 
затуманил всю жизнь окрест,
когда город наш превратился в сырое тесто
и бессильно умер,
а после — опять воскрес.
Когда ты тянула ко мне дождевые руки
и касалась пальцами… сердца? 
Нет, дальше, вглубь!
Когда ты дрожала улыбкой стеклянно-хрупкой
слишком редко мною целованных грустных губ. 
Когда я кричал: «возвращайся!» 
и бился в двери,
собирал следы твои, в каждом цветы сажал.
Сам ходил по кругу, потери шагами мерил,
но ведь все же верил
и так же обратно ждал.
А теперь мы знаем.
Пусть время из всех орудий
разбивает небо,
пусть выверит каждый залп.
В круговерти дней,
в трудосмерти шаблонных будней
мы стоим, обнявшись,
и смотрим друг другу в глаза. 

Это слово
Ты, должно быть, шутишь?
Это слово
просто так, вразвес не говори.
Этим словом каждый нарисован,
каждый нацелован им на мир.
Это слово — божие, больное,
в человеке больше, чем душа.
Этим словом покрывали двое
свой Эдем.
Лишь словом — весь ландшафт.
И звучало: 
t'estimo,
te amo,
продолжалось вдаль:
ich liebe dich.
Это слово вбили люди в мрамор,
им же написали каждый стих.
Этим словом путь земли крестовый 
и терновый 
лаврово увит,
это слово тверже, чем основа,
без него страшнее, чем убит. 
Это слово…
Знаешь ли, как много
это слово может натворить?
Это слово (слово?! имя Бога!)
просто так,
шутя,
не говори.

Чашка
Какой там вечер — был пожар,
в твоих руках дрожала чашка,
и чашки больше было жаль,
чем наших нервов нараспашку.
Дрожала чашка, 
мир дрожал,
бежало время, спотыкаясь,
дрожали мы, 
дрожал пожар,
дрожал,
бежал огнем по краю.
Да, чашки больше было жаль,
ее фарфоровое тельце,
в твоих руках держась,
дрожа,
разбиться или разлететься 
хотело. 
Чашка каждый залп
страстей вбирала телом белым:
ты стекленела на глазах,
я сатанел — ты стекленела. 
Мир столбенел. 
А мы неслись,
со всех сторон горел нам красный,
и даже зимний инсулин
не остужал тот выпад в крайность.
Мы били пристально и вширь,
но если вспомнить запоздало -
как только, 
вскрикнув до души,
разбилась чашка - 
нас не стало.
Жизнь заново
Давай придумаем жизнь заново,
словно бы мы не попали в медлительность этого года,
словно бы мы не пропали, 
ловя ладонями
его мнительность 
в тысячезвездии прищуренных глаз,
его мстительность
в ампулах сильнодействующей боли,
его мысленность 
и мучительность -
а было? 
или только привиделось?
а была ли ты в простыне зеленого поля,
убаюканная, 
уложенная росинками,
а бывал ли я
для молитвы твоей колокольней,
а стоял ли год горловиной у нас за спинами?
Так давай придумаем заново
мои стихопесенки,
мои мысли-крестики,
и твои чувства-нолики,
даже эту форточку,
за которой рябина свесилась,
заглянула в дом — где с тобой мы ходили голыми.
А когда придумаем (заново, только заново!),
я скажу тебе,
прямо в душу притихшую шепотом - 
в этом выдуманном году из всего желанного 
ты осталась мне самой ценной
из всего непонятого.

Лестница
Ты шел по лестнице до двери из стекла, 
за ней секла метель простуженную спину, 
и по спине молочным инеем текла 
прохлада слова, превращаясь в пух гусиный. 
Ты шел до двери, за которой человек 
растет из птицы, 
отгрызая себе крылья, 
перерождаясь в пыль и гниль библиотек, 
стерев рукой с лица глаза свои больные. 
Ты шел до двери, за которой был хребет 
и белый снег, 
и больно вырванные перья. 
Ты шел по лестнице (как нить в нее продет), 
ты шел к себе - 
за той стеклянной страшной дверью. 
Ты шел к себе (тебе с собой не совладать!), 
Ты не идти не мог (к себе, в себя — как в стенку!) 
Ты шел по лестнице до двери в никуда, 
оплакивая 
каждую 
ступеньку.
Дождь и я
Привыкшие терять, к своим потерям чутки,
Мы собственную жизнь целуем в пересказ,
И нет для нас вернее цветочков-незабудок,
И нет для нас дороже ушедшего от нас.
А дождь идет сейчас. Он мокрый и лохматый,
Он всей своей спиной прижался к мостовым,
За пазуху ползет он всем своим охватом,
Дурачится юнцом и кажется святым. 
И я иду сейчас. Стираю рукавами 
Сиреневость дождя с промокшего лица,
А он колотит в грудь, почти по диафрагме, 
А он стучит в меня, последнего глупца.
Прошли. 
И дождь, и я. 
Так быстро, словно море
Отхлынуло назад.
Все сухо. 
Все мертво. 
Я жаловался дню — как долго ты проходишь!
Как только день прошел…
Я полюбил его. 
У стойки
Я повстречаю тебя там,
где черный воздух возле стойки
под стать глазам и пиджакам - 
такой же властный и жестокий. 
Ты будешь смело танцевать
на грязной выкройке неона,
ты будешь яркая вдова 
эпохи, свыше занесенной,
как край большого топора.
А может, занесенной снегом. 
Ты будешь смело танцевать,
а я — смотреть печально-седо.
А я смотреть и видеть блеск
сугробов времени на коже, 
времен дешевости тех мест,
где человек не стал дороже. 
Я проживу всю ночь с тобой - 
и это все, что нам осталось,
что не завоет за спиной,
из света превратясь в усталость,
что захочу не-сохранить,
пока безумно кружит глобус 
такие жалкие огни
красивой жизни небоскребов. 
А после танца обесточь 
В своих глазах надежду рая.
Я проживу тобой всю ночь…
Но утром даже не узнаю.

Тележка памяти
Ты толкаешь тележку памяти, по дороге сметая с полок 
То портфель с разноцветными книжками, 
То пропущенный в ночь звонок. 
Ты бросаешь в нее рассветное — на лице необъятный сполох, 
Ты бросаешь в нее закатное — алый дым, смявший твой зрачок. 
Осторожно кладешь (не ранить бы) теплый призрак любви смущенной, 
Недоверчивой, оступательной, в прилагательных от руки: 
до-ро-гая. 
род-ная. 
же-лан-ная. 
В именах: 
ма-лыш-ка. 
зай-чо-нок. 
Ты кладешь и почти не дышишь, хотя в горле бунтует крик. 
Дальше, дальше! 
Ведь время кончится. 
Станет сухо и станет тихо, 
Свет погаснет, двери закроются, полки жизни станут судьбой. 
Ты толкаешь вперед тележку до финальной таблички «выход», 
Раздвигая телом сдающимся неизвестность перед собой. 
От коленей начало слабости поднимается выше, выше. 
Ты толкаешь тележку памяти. 
Да недолго уже хромать. 
Ты толкаешь тележку памяти. 
А дойду ли? 
Господи, слышишь?! 
Ты толкаешь тележку памяти. 

За тобой воздвигается тьма. 
Спросят люди
И как всегда, почти по дружбе, 
Мне кто-нибудь задаст вопрос: 
«За что одну ее ты любишь? 
Она не храм, она не мост 
До неба». 
Нет. 
В ее болящих 
Руках ни правды, ни даров, 
Глаза ее — глаза обманщиц, 
Слова ее — слова дворов. 
Ни Бога в голове, ни черта, 
А только струнка. И звенит 
Такой космический и черный 
Скрипичный звукоалфавит. 
А только пальцы ее гладят 
Шершавую кору берез, 
С них собирая неоглядный 
Простор России в полный рост. 
А только тонкие ключицы 
Навылет крыльями легли, 
А только каждой ночью снится 
Мне лишь она в столетьи лиц. 
И, как обычно, спросят люди, 
Чей интерес всегда досуж: 
«За что одну ее ты любишь?» 
Я выбрал лучшую из душ. 

Ты стала старше
Ты стала старше. Это не в лице - 
Во вздохе, сковырнувшем корку слов
Со дна души, как будто некий ценз,
Как будто грань — за вздохом только то,
Что мы с тобой забыли второпях,
Разлили на задворках общих лет.
Завыли вьюги, скоро захрапят. 
Заныли кости, скоро им под плед.
Я вспоминаю легкий лет руки
И радость в переменчивых чертах.
Какой была ты — больше нет таких,
Какой была — смеяться и мечтать.
Ты стала старше. Ты уже зима
Со светлым снегом возле темных век.
Разбились окна, скоро станет мал
Нам вид из них на внешний диалект.
Ты стала старше. Что я просмотрел,
Как я посмел пустить в наш дом январь,
Как не успел, остался в стороне,
Когда в твой вздох убийцей кралась старь.
Прости мой сон, мой стон на пелене
Былых стихов. Прости мой бой былой.
Прошу тебя, отдай усталость мне
И снова будь той радостной собой.
Платье
Твое платье брошено, платье — все в горошинках.
Брошено, неглажено, а весь дом мой красит.
Это чувство близости — мятая изношенность,
Честная, нескрытая, на моей кровати.
Это чувство большего — наша обнаженная 
Искренность певучая, непереодетая,
Словно бы отдарено счастье свыше, Боже мой, 
Видеть суть в фальшивости ламп дневного света.
Твое платье брошено, ты стоишь в подножии 
Пляшущего знаками моего стиховья,
Говоришь: «Молчал бы ты, было бы попроще,
Я бы из словарного стала безусловной».
Пусть литературщина, пусть я весь несдержанный,
Между слов блуждающий, полусумасшедший,
Шепотом сегодняшним обращаюсь к женщине:
«Став моим когдатошним, 
Будь моим дальнейшим». 
Отпусти
Есть работа такая без выбора -
быть поэтом. Всю боль свою выверить, 
сердце вымерить, буквами вымарать, 
грубой выдеркой бросить к ногам. 
И до мышечных судорог кланяться 
человечьему в людях, как пьяница,
от усталости падая к пятнице, 
находя в человечьем бедлам. 
После каждого выстрела выстоять, 
душу выстелить словом и вывесить 
белым флагом на заспанных выселках, 
словно истину. 
Ну! Хочешь высмеять? 
Эту тряпку из глаз своих вынести, 
чтобы стены потверже в них в них выстроить, 
чтобы души в них больше не высились, 
хочешь, ну?! 
Да и черт бы с тобой. 
А душа — та давно уже высеклась, 
небо-льном прохудилась из виселиц, 
из распоротой звездности вылилась, 
и не флагом, а так, сединой. 
Я устал. Отпусти меня к облаку, 
не оставь мне ни боли, ни облика, 
только богомолчания толику, 
только блик на запавшей щеке. 
Я ведь был не прохожим, а грифелем, 
исписал меня кто-то, извыдергал 
полушрифтами и недорифмами, 
белым мелом по черной доске. 
Отпусти меня, пусть мы не попусту 
заглянули и в пасти, и в пропасти, 
посмотри — все кончаются повести, 
я прошу у тебя, отпусти.
Льды
Мы остались одни в своем времени -
Безопорные белые льды,
Мы плывем по огромному северу,
Поднимаясь на треть из воды. 
Мы остались вдвоем, тремся инеем 
Друг о друга. Родная, смотри,
С каждым днем мы как будто единее
И как будто бы в недрах горим.
Мы остались, как два исключения,
Мы сюита за шторой секунд:
Чувствочтение, мыслеточение,
Сочетание тоненьких струн.
Очертания кажутся зыбкими,
Но сквозь них проступают, как свет,
Полуангелы с полуулыбками,
В полукрыльях баюкая весть,
Что лед тает, и север закончится,
Что вода побежит за рукой,
Что пройдет, все пройдет, как бессонница,
Что там солнце 
За белой стеной.
Она жалеет
Она жалеет в мире каждого,
кто одинок, 
так одинок,
что из осенне-трикотажного
манжета выпал как листок
и зашуршал сухим по улицам,
и за штурвал судьбы не встал,
кто раньше времени осунулся,
кто самым первым на вокзал 
приходит. 
Так — без провожающих.
Приходит так — ни ждать, ни жить.
Кто по аллеям, как по кладбищу,
идет один среди чужих. 
Она жалеет всех настойчиво, 
до сердца вширь, до сердца вдоль…
Но в каждом встречном одиночестве
жалеет собственную боль.

Небо
Небо 
Летит 
В ладонь,
Небо стремится в руки,
В лед, 
В измолот, 
В обрубки,
Влет разбивая бронь.
- Видишь тучи? Стелются так низко,
Давят кожу и метелят грудь.
Не дыши, но знай — я очень близко,
Я теперь навек останусь тут.
Небо — болезнь 
И стыль, 
Оно заражает 
Сразу,
Оно поражает 
Разум
Инфекцией высоты.
- Кроха, не грусти, уже так скоро,
Мы, упав на пальцы мостовых,
Выпьем небо, эту злую горечь,
Голубую щелочь — на двоих.

Нервная система
Вроде каждому — по душе,
А у нас одна она, общая. 
И болит так давно уже,
И в стихи опадает крошевом
Синяков на груди небес.
Мы их чувствуем. Знаешь, как это?
Словно тело без кожи, без
Божьих лат и охранной грамоты.
Где-то вздрогнуло — мы звеним,
как один, как друг с другом в сговоре,
разливаемся по пивным,
проливаемся звуком, словом ли. 
Наши лица всегда бледней,
Мы последними днями щеримся,
Потому что одна на всех
Нервная система поэзии.

Был отчаянный миг
Был отчаянный миг и мигание звезд,
Накренившихся светом и сброшенных вниз.
Ты стоял в дымном лете и был не всерьез,
Был как старый колодец внутри каменист.
Еще где-то кричали, отстукивал шаг,
На заплатках июля блестели дожди,
Солнце небом свело, и схватился, спеша,
Ты за сердце рукой. Так кончается жизнь.
По оградке тоской заветвилась трава,
Раньше часто ходили — теперь никого,
Раньше тихим прощением внук здесь бывал,
А теперь только времени долгая голь.
Твой портретик овальный вконец исхудал,
Растерял тот июль, тот последний четверг.
Разминулись навек, поразмылись года,
Позабылись стихи. Так кончается смерть.

Любимая
Ей нравится время компьютеров,
В нем тихо. Не людно. В нем прячутся
Года, разлетаясь минутами.
Ей кажется: «я неудачница».
Она не умеет быть облаком,
Лететь в синем ветре корабликом,
Стрижет свою душу так коротко,
Не любит свои фотографии.
Она не умеет все вовремя,
Еще не умеет все правильно.
Не счастья ей нужно — здоровья бы.
Не блеска витринного — правды бы.
А я… 
Я сажусь с нею рядышком,
В глаза загляну — в них приливами
Рассветы, свирели и ландыши.
Дурашка?
Дурнушка?
Любимая.

Все становится мной
Все становится мной, все, что сердцем-ладонью ощупаю,
Охвачу, оберну своим телом — как память живи:
Эта улица с маленьким летом под пыльною шубкою,
Эти взгляды прохожих — людской мировой алфавит. 
Мной становится письменный стол. Он старик, он сутулится,
Он тащил столько лет на спине разногласия строк.
Мной становятся мысли, достаточно просто задуматься.
Да и чувств мне достаточно, млечный их космос глубок.
Словно море под кожей. Ракушки-минуты разбросаны.
Словно море в уме пробирается между лачуг,
Словно море, пятно синевы на раскрученном глобусе,
Море дышит во мне. И я сам становлюсь всем вокруг. 
А потом открывается дверь в мою темную комнату,
В катакомбы поэзии, в прорезь всего словодня. 
Ты являешься. Призраком? Чем-то изысканно-проклятым. 
И ты тоже становишься жизненной частью меня.

Все устоялось
Все устоялось. 
Жизнь течет спокойно,
Как молоко по теплому плечу.
Я белым небом, словно тряпкой, кроюсь,
И ничего здесь больше не хочу.
Я как курган — по мне скребется ветер,
Во мне веками мелется песок.
И ничего не нужно, чтобы верить
В победу склок или конечность строк. 
Я как ладонь — давно уже разжата,
Смотрю сквозь пальцы в жалованный вид,
В простой пейзаж — квартира, труд, деньжата,
И одинокость словно не болит. 
Уговорил свой пыл смириться с явью,
И белым небом медленно объят,
Пустым, глухим, смеющимся в надглавье.
Что я теряю? 
Кажется, себя.

Твой дом
Твой новый день заледенел.
Живой, жилой, как все другие,
Но для тебя в нем нет людей.
Твой новый пост. Твой новый выем
На куртке слипшихся дорог.
Да сколько ты уже в дороге?
Осесть бы в быт, нажиться впрок
И течь до старости полого.
Чтобы колено — как качель
Для девочки с кофейным сердцем,
Со счастьем в смуглом кулачке,
Чтобы глядеть не наглядеться.
Чтобы в своих черновиках
Не прорубать бронхитом выход,
Чтобы осанка велика
Была плечам твоим охриплым.
Вернуться в дом бы, старый дом,
В тогда, вчера, в цветное детство,
Когда любовь вся — напролом,
И все близки, и все в соседстве. 
В ту бризость, близость детворы
Друг другу, каждому, в ту общность.
И чью-нибудь ладонь накрыть
Рукой. А после — новой строчкой.
Да что там… Мучайся в строфе,
Копая ямбом себе ямы,
Уже полвека, не портфель
Висит горбом на стертых лямках.
Стихи, они с землей роднят,
И это слишком висцерально.
Ты только не смотри назад,
Там дом, твой дом с землей сравняли. 

Самый белый лист
Нас учили жить 
По порядкам лжи,
По перчаткам суток рассовывать 
Все свои мечты, 
По сердцам — чужих,
Откупаясь райскосадовыми
Увереньями: «Потерпи еще,
И воздастся, и все аукнется».
Но ты смотришь в пол - 
Так твой взгляд тяжел,
Но в тебе на все дни — распутица.
Я хотел бы быть не в раю, а здесь,
Да с тобой, окуная в письменность
Виртуозных пальцев живую песнь,
И в ресницах — искорок бисерных.
Я хотел сейчас, пока мир мне люб,
Чтобы ты была мной украдена,
Я напился бы из колодцев губ,
Да колодцы эти отравлены.
Я хотел. 
Да время шипит в ушах
И бросает нас оземь, в стороны,
Ни достать, ни взять, далеко душа,
у любви все платье оборвано.
Только знаешь… 
Найду. 
Под разбойный свист
Заберу из условий загнанных.
Ты в руках моих — самый белый лист
Со стихами последних ангелов.

Нет дома
Ты раскроешь свои листья
Спелых глаз, зарящих свет -
В них, как книга, перелистан
Мир, как песня перепет. 
Мир твой весь передорожен:
Самолеты, поезда.
И бежит звезда по коже,
И сгорает та звезда
Мелким светом, метким словом
На салфетке городов,
Из которых ты срисован
По подобию мостов -
Перекинулся до неба,
Но одной ногой в пыли. 
Впрочем, ждет уже троллейбус. 
Уезжай. Иди. Беги
Дальше, дальше по больному
Миру, сжавшемуся в вид.
У тебя сейчас нет дома,
Потому что нет любви.

Скорый поезд
Чемодан у руки, все пожитки судьбы.
А внутри тебя что-то танцует,
Что-то плачет в дежурном стремлении быть,
Протекая сквозь кожу по струйке.
От двудушных времен ты оставил одно - 
Веру в то, что рассвет — это знамя,
Для людей, кому стало однажды темно,
Кто себя исписал, как пергамент. 
Скоро поезд придет. Скорый поезд к черте,
За которой вселенная шире,
За которой, теряясь в большой черноте,
Жизнь становится лишь сувениром.
Надышись на дорогу, сложи все ветра
В чашу вдоха. Свобода какая…
Вот и поезд прижался к перрону. Пора.
Вот и поезд. Пора. Не прощаясь. 
Ты распустишь из сердца болящую зябь
Слов, как будто отдаренных свыше,
Очень тихо, воздушно, почти для себя
И еще для кого-то, кто слышит.

Набросок
Странный, струнный, струйный шепот
Твой стекает мне под кожу,
Я расту в нем, словно тополь - 
Выше, выше, старше, Боже…
Если ты любовь, скажи мне
Почему в глазах так донно,
Почему стихи ложились
На тебя, как на икону.
Ты ли спишь в моих ладонях
С правом жизни, с правом счастья,
С правом чувствовать сегодня
Мои пальцы на запястье. 
Ты ли двери открываешь
На моих висках — до мысли.
Ты ли превратилась в стаю
В белом небе рукописном?
Ты, все ты. И как ажурно
Сквозь тебя, почти сияя,
Вновь просвечивает утром
Бережный набросок рая.
Лисье
Поверишь ли, небо тает,
За пазуху нам течет,
И падают птичьи стаи
В твой теплый смешливый рот,
Поэтому каждым словом
Ты словно уже поешь.
Поверишь ли, я стал новым,
Унял в себе ложь и дрожь.
Поверишь ли, в мире ясно,
Нам все удалось сберечь,
В любую ночную частность
Врывается солнцеречь.
Поверишь ли, руки слышат
Глаголы любимых плеч,
Душа пахнет спелой вишней,
И этого не изречь.
Шепчу — горячей, быстрее,
Все жду, заплутав в строке,
Когда ты мне скажешь «верю»
На лисьем своем языке. 
Дно
У дней есть дно. 
И человек, попавший 
в его покой становится эскизом
покрытой снегом сиротливой пашни.
Но высвист боли словно вывих жизни:
«Вставай, вставай!
Попробуй вспомнить слово
на кромке губ. 
Как пело, как звучало
аккордом дел разлаженным, басовым,
свирелью шуток, счастьем непочатым.
Попробуй вспомнить — век стекал за плеши
жилых домов. 
Потом от этих волн
проснется персть, в которой ты замешан,
в которой все мы, все до одного. 
У дней есть дно. 
Оно черно и зримо,
На нем лежит спокойный человек.
И города в жильцах проходят мимо,
и даже плач бежит от бледных век. 
Он все лежит, обернутый молчаньем.
А раньше пел — светло, благословенно.
Кому ты пел, те встанут за плечами.
Кому ты пел?»
Мне кажется, что стенам.

Память
Позади столько вех, столько век изможденных,
Столько ветхой судьбы — я прожил сам себя.
Вырастал, как и все — из травы, из животных.
А вот вырос — как не был. 
Лишь сосны стоят
Там где шел я когда-то. 
Лишь сосны и будни,
Лишь ухабы дорог я оставил другим.
Мне хотелось с разбега, порвав все сосуды,
Обернуться назад, перестлать все шаги. 
Отлюбить по-другому всех тех, кто утрачен,
Одолжить свою жизнь — ведь кому-то нужней.
Память, память моя, что еще ты наплачешь,
Что еще ты расскажешь бездомной душе?
Ну куда ты бежишь проливными годами?
Неужели в стихи, в этот глупый словарь?
Я кричу горловым изумлением в память:
— Я вернусь!
— Не вернешься. 
И память права.
Как скорлупа
Как скорлупа, разбитая снаружи,
Родимся мы. 
И каждый не готов
К рукам зимы, к глазам консольных ружей.
И каждый слаб. 
И каждый стоит слов.
Мы в наших комнатах растем, живем и дышим,
Где стены правы — стены говорят,
Нас повторяя, проявляя лишней
Строкою мебели, строкой на новый лад.
Нам закричать бы, голос к небу вскинуть,
Нам все сказать, пока слова крепки.
А, впрочем, нет. 
Не так все очевидно:
Не мы, но нами время говорит.
Оно глаголит. 
Девушка-записка.
Мужчина-книга, пахнет лист спиртным.
И каждый сам уже итог и смысл.
И каждый — слово.
Но неизречим. 

Ты неземная
Ты неземная, но кровишь в слова, как люди, 
И как любовь моя болишь резьбой в груди. 
Рисуешь окна в голове своей абсурдно 
И так банально материшься на других. 
Ни прах, ни дух — иную бездну в себе делим, 
Скребя каркас до черновых полутонов. 
Мы смотрим в небо, но рожаем все же в землю, 
Мы протяженность между двух больших основ. 
Мы протяженность, мы с тобой почти что струны, 
Лишь дунет ветер ссыльный, слышишь, мы звучим. 
И этот звук из нас — немыслимый, секундный,
Почти что вечность, но при том — почти что дым. 
Вся жизнь — почти, почти. И мы почти что живы. 
От полублизости до полусмертных мук. 
А где-то звезды загораются от взрыва, 
А где-то воздух до весомости упруг. 
Смелей, родная. Не печально все покинуть, 
Куда печальнее прожить себя на снос. 
Хватай плечо. Я обрезаю пуповины, 
И мы встаем с тобой на твердый грохот звезд.

Ветер
Я исходил тебя, но не заметил, 
Как ты кричала сжатой нитью губ: 
«Поэт, ты слышишь? В окна дует ветер. 
Поэт, очнись, я больше не могу.» 
Мы исчезаем, даже не заметив. 
В глазах саднит просушенный тузлук, 
Ведь каждый раз, когда подует ветер, 
Ты ломко вырываешься из рук. 
И не в закат, а в черное и злое 
Уходишь молча. Строчно — в тишину. 
Уходишь страшно между новостроек, 
И не взглянуть, и больше не вернуть. 
Уходишь больно, путь иной наметив. 
И я шепчу: «Любимая, прости 
За каждый раз, когда подует ветер, 
Морозный ветер из моей груди».
Любимая
Любимая, ты ли останешься
Со мною, когда допою?
Когда скорый век, нас отранивший,
Отравит последний приют.
Когда я, однажды не выдержав,
Скажу: «Дорогая, смотри,
Как небо уходит сквозь вытяжку,
Как мы исчезали на три.
Ломались, скулили и охали
Когда ядовитой пыльцой
Кричащего воздуха всполохи
Ложились плитой на лицо.
Хрипя нашим временем порванным,
Я вывернул душу свою,
Я формулу солнца и ворона
Открыл на последнем краю.
Родная, гонимы, губимы мы,
Сгорим. И опять не разжечь.
Убей меня, что ли, любимая».
- Любимый, любимый, уже.

Я рос
Я рос, как вьюн хватался листьями за ветки 
Пересыхающих осиновых трахей, 
А ты писала мне записки на салфетке: 
«Умей молчать среди волчания людей». 
Я научился. Я, наверное, все понял, 
Что означала, сколько значила твоя 
Записка мне на страшно сломленной ладони, 
И этот взгляд, который смертностью зиял. 
Теперь я знаю, знаю цену этим твердым 
Чертам лица, неизменимым сквозь года, 
Теперь я знаю, как тебе давалась гордость, 
Какую боль в себе ты прятала тогда, 
Когда в метельное пальто лицом уткнувшись, 
Ты от работы до больницы вечно шла, 
От эгоизма до плюющих равнодуший. 
Потом обратно, где тебя никто не ждал. 
Потом обратно, и записку: «Мальчик книжный, 
Держись, мой милый, только помни, сердцем видь - 
Не сложно выкрасть что-то важное у жизни, 
Куда сложнее это что-то сохранить.»

Обнимая
Не любил я тебя 
Так, как любят при жизни, 
Не держал на цепи обещаний.
Ты вставала на землю на худеньких ножках,
Но земля к босоте беспощадна. 
Ты прощала, конечно,
Конечно, прощала паутинную живопись ранок.
Ты дышала на ладан, к груди прижимая всех бродяг — до любви аккуратно.
Всех бродяг, что под окнами ждут, промокая.
Всех доверчивых, слабых и юных.
Всех дворняг, доходяг ты к груди прижимала 
И шептала: «все будет, все будет».
Ты шептала так честно, так больно, так горько,
Ты шептала и губы дрожали.
Свет звезды заходящей стекал на затылок и отсвечивал теплым и алым. 
Так ты шла по земле на исколотых ножках, так ты шла по холмам, по подстепью,
Обнимая людей, 
Обнимая деревья, 
Обнимая всю землю и небо…
Завещание
Я выдыхаю в мир большую неизвестность.
Сжигает солнце. Солнце — высший трибунал.
Я так устал ползти до неба по отвесной
Стене поэзии. 
Родная, я устал.
Я был готов попасть в твои глаза-ловушки,
Я был готов пропасть, я был на все готов.
А ты стояла и смотрела прямо в душу,
Не замечая пролетающих годов.
Скользит рука. Мне все сложнее удержаться
На беспредельной нескончаемой стене,
Но если я сорвусь, изрезав словом пальцы,
Я завещаю тебе: «Думай обо мне».

Новоселье
Не задалась житейская неделя,
Не заждалась меня у очага
Моя любовь. 
Да будет новоселье!
Да будет день от памяти в бегах.
И я бежал, закуривая письма
На полустанках всякой чепухи,
Я шел вперед, я был почти немыслим,
И где-то там я обронил стихи.
Да, где-то там. 
И там они остались
Обрывом в небо возле мостовой,
Морской водой на черной магистрали,
Монеткой звезд, упавшей в травостой.
Там кто-то смотрит, как они желтеют,
А мне тоскливо, больно мне, друзья,
Затем, что пусто, пусто стало в теле,
Затем, что с ними там остался я.

Декаданс
Мы обезумели от жажды,
Мы превратились в декаданс,
И если ты видна здесь в каждом,
То я никто из никогда.
Разворошив в себе тревожность
И теплую на ощупь боль,
Я выпиваю с твоей кожи
Скупую патоку и соль.
Интимность пахнет чем-то спелым,
Когда, качаясь на краю,
Туманность матового тела
Скатилась с губ на простыню.
Ты стонешь слишком виртуозно,
Мы превращаемся в бордель,
Но открываем в себе космос,
Ложась на черную постель.
Лежим. Под капельницей — крылья,
Смотри на них, они дрожат,
Дрожат от первого бессилья
И до последнего ножа.
Гимнаст
Я лежу на ладонях прошлого,
Узнавая в себе тебя,
В этом месиве, в этом крошеве
Беспокойного декабря. 
Мы застряли с тобой в акустике
Бесконечно похожих дат,
В проводах загнездилась музыка,
Обрезая себя в формат.
По тебе выводя транскрипцию
Новой рифмы и новых форм,
Я смотрю, как ты в пошлой гибкости
Ловишь небо открытым ртом.
Ты стекаешь по коже струйками,
И, как выгнувшийся гимнаст,
Ты лежишь на решетке рук моих,
Чтобы заживо не упасть.
Ты не со мной
Сейчас ты не со мной, и это блажь
Желать руки с лазоревым запястьем,
Желать лица задумчивый пейзаж,
Разбуженный в весну моими пальцами.
Пишу тебе. Со мной ты или нет-
Пою тебе и на колени падаю,
Затем, что слишком ярок твой рассвет,
До внутреннего и до беспощадного.
Да мне бы похмелиться и прозреть,
Ты не со мной. А между нами облачность.
Я птица, но и мне не долететь
До губ твоих полынных, полных горечи.
Я птица, но не биться мне крылом
В ключицы, словно в двери до безлуния.
Ты, только ты в молчании моем -
Так входит в жизнь великое безумие.

Математика
Потому что не мы, потому что другие здесь
Обретают счастье утробной и сытой жизни,
Потому что немы слова, потому что есть
Что-то слишком сладкое рту в погребальной тризне,
Потому что солнце сгорит — я скажу сейчас
В бездну черных глаз, до молекул спрессованных небом:
Из каких бы мы не росли зараженных масс,
Я решаю тебя как огромный и голый ребус,
Вычисляю душу, надетую на скелет,
И хочу, хочу все сильней, а хотеть не должен.
Я учу, как школьник, учу уже сотни лет
Эту жуткую математику твоей кожи.
Пойми меня
Пойми меня, прости, почувствуй 
Душекружение стихий,
Стихов, страстей и истерий,
Сетей безбрежного искусства.
В тебе все звезды — блики, сонмы,
А я хочу до рваных ран
Вдышать в твой рот свои слова,
Умножить череду бессонниц.
Я так хочу в линейность мыслей
Добавить чувственности взглядов
И рядом быть. С тобою рядом,
Тебя к святым своим причислить. 
Дыши измученно, охрипше,
Дыши, звучи, зови — откликнусь.
Ты чуешь жаркий шепот в спину?
Ты чувствуешь меня? Ты слышишь?

Нож
Что ты, милая, делаешь? Нож твой так остр.
А вдали еще море, вдали еще сосны,
Там вдали еще палубы, сны и ракиты,
И румянец восхода на облаке виден.
Что же делаешь ты? Мне же больно, родная.
Я был словом когда-то. Теперь — запятая.
Только руки твои как и раньше целую,
Только руки твои. Нет, не руки, а струи
Запозднившейся ночи, заснеженной вьюги,
Сбившей телом молочным души моей флюгер.
Нет, не руки, а птиц. Словно лезвия — перья.
Что ты делаешь?! Поздно. Все понял теперь я.
Это больше не боль. Только отзвук бессилья. 
Твои руки, как птицы, расправили крылья.
Она смотрит глазами недельных горячек:
Нет, не нож стал острее, а грудь твоя мягче.

Отлюбил
Отлюбил свою девочку. Кончилось. 
Да не хмурься, потом заживет -
К воскресению Божьему, к ночи ли
Заживет, и как корочкой лед
Ляжет в письменность ран и царапинок.
Ляжет в письма. Прочти в них о том,
Как не слезы с лица — песни капали,
Как писалось тебе о другом.
О рассветах, о схватках, о саженцах,
О поэтах, веках. Да не ври.
Все о ней. И поэтому кажется,
Будто призрак стоит у двери,
А в лице его — плач и окраины.
Это память, она коротка.
Не тоскуй, а как станет отчаянно,
Станет больно — стреляй!
В облака.
Ты ночью
Ты ночью пьян немыслимым восторгом,
Ты собираешь с неба звездный свет,
И над листовьем нот стоишь, растроган 
Улыбкой Бога. С нотами распет,
Раздет душой, растрачен и раздарен,
Но все же счастлив. Молча, тенью губ.
Ты улыбнешься. Что там дальше, парень?
Стихи, стихи и сердце на бегу.
Ты ночью пьян, все выше по отвесной
Сонате слов. Ни вскрикнуть, ни вздохнуть,
Когда вся жизнь уже сроднилась с песней
И в ней живет, покинув твою грудь. 
А что там дальше? Годы жизни, правнук,
Он смотрит, как сквозь звук, сквозь голоса,
Из музыки, вдруг проступая явно,
Твои в ночи безумствуют глаза.

Солнце столетий
Я чувствую солнце горячим затылком,
Я переоделся в пространство. 
За стылым
Безжизненным временем — солнце столетий.
Я, кажется, знаю, зачем оно светит.
Я, кажется, саженец новой науки,
Я не реагирую больше на звуки -
Прекрасно-свободен, опасно-сгибаем,
Жень-шень вместо сердца.
Я тень. 
Я сбегаю
Поэмным героем, которому стали
Тесны твои книги, который весь стаял
В прожилку страницы, в прожиток печали,
Послезно всю боль твою в жизнь воплощая.

Выстрел весны
Поэзия становится веревками,
Ты в ней уже становишься моей.
Я лег бы на тебя татуировками,
В дрожание ослабленных страстей.
Я пил бы из тебя всю бездну черного
Немыслимого опиума глаз,
Я целовал бы пристально, до черточки,
До чертиков, сметая жизнь в экстаз.
Желаньем солнца пахнут твои волосы,
Но пахнет мокрый лоб желаньем тьмы.
Мы падаем, малыш, на тело космоса,
Убитые от выстрела весны.

Пальто
Поймешь не сразу. 
Ты сперва ярыгой выгнешься,
Напьешься злости, раскровянишь кулаки.
Потом задуешь в себе свет, заплачешь, выйдешь за
Пеньки облупленных домов — в строку таких.
Шатаясь раненым, шутя себе для бойкости,
Дойдешь до двери, за которой темнота.
Упрешься лбом в нее, шипя, скуля и ойкая:
«А вдруг не с нами? 
Вдруг приснилось? 
Вдруг не та?»
Когда приходит понимание — как в коме ты.
Отныне знай, звени в груди своей альтом -
От человека остается в черной комнате
Большое опустевшее пальто.

Маленькая тьма
Такая маленькая тьма
В глазах твоих сейчас смеется.
Сойти бы к вечеру с ума
И разменять ее на солнце.
Я долго шел от сел, от школ,
Не находя в пути подмоги,
Я просто шел за крайний холм
По мутной глинистой дороге.
Там за холмом стоит твой дом,
Там ты меняешь себе лица.
Горит огонь. Пуста ладонь.
Дуэнья спит. Дуэль ей снится.
И только маленькая тьма
В глазах твоих прицельно рыщет
И гложет мир, и ждет меня,
И жаждет новой теплой пищи. 
Я долго шел. Я стал готов.
Я стал как нож — теперь острее.
Открылась дверь. За ней любовь. 
- Простите, я ошибся дверью.

Пыльца на пальцах
Мы медленно друг друга убиваем,
По слову, по движению, по реплике.
Любовь — не дар, любовь — мышьяк с какао,
Разрывы кожи, руки в антисептике. 
Давай сегодня таяньем останемся 
Большого снега. Ну давай, хорошая,
До выкрика, до обнаженья стаемся,
До боли, до безумствований, Боже мой.
Ведь с нами жизнь с февральской белой нежностью,
Стоит в углу как будто бы для галочки.
Ведь в нас любовь, смотри, она все прежняя:
Пыльца на пальцах
И раздавленные бабочки…

Что с нами стало
Что с нами стало, знаешь?
Снег почернел от пыли.
Это зимы борзая
Кашляет мордой в мыле.
Я отскребаю иней
Черный с черного тела.
Милая, время минет,
Станет полегче петь нам.
Видишь, в угоду опыту
Горечь стелется низко:
В этой зиме закопаны
Мертвыми наши близкие.
Нами с тобой забытые,
Жившие в равнодушии. 
Милая, как убитый я,
Милая, что-то душно мне. 
Голос уже оборван,
Воет зимы собака.
Милая, больше ни слова.
Милая, я учусь плакать.

Я собираю в себе жизнь
Я собираю в себе жизнь:
Стрела, скула, теленовелла,
Забвенье в технике ниелло
И девочка — мой кок-сагыз
В асфальтной оболочке тела. 
Но что-то кажется еще 
Должно случиться, сбыться, статься 
Затем, что жизнь пока течет,
Затем, что мало мне ее,
И потому что страшно, братцы.
Да, страшно, что пройдет вот так
И не оставит даже шрама
На локте, мнущем олешняк,
На мысли, сжавшейся в кулак,
На самой крайней точке. 
Самой.
Ни солнца, ни паникадил
В следах не остается утром,
В слезах, в трудах, в годах — в утиль!
Прислушайся - 
Здесь кто-то был,
Здесь кто-то был и пел как будто.

Не болен
Я вовсе не болен. 
Мне хочется жить.
Не болен, не болен. 
Не помню,
Зачем мое тело так долго лежит,
Похожее на пятитомник,
А может, на дверь, 
На дыру в простыне,
На скважину в форме вопроса.
Я вовсе не болен, 
Я сумма страстей,
Я чей-то (не твой ли?) набросок.
Не плачь. 
Это просто обычный сквозняк,
Надуло. 
И хочется кашлять.
Ну что ты бледнеешь? 
Еще не иссяк
Мой свет. 
Он все так же дурашлив.
Мой свет… 
Это, кажется, все еще ты.
Да, ты. 
Только плачешь на окна.
Да брось, я не болен. 
Немного простыл,
Немного устал ли, промок ли.
Так холодно. 
Снегом набита моя
Улыбка. 
Мигание скорой.
Мне хочется мокрой травы на руках
И в воздухе — петрикора. 
Куда провожаешь? 
Зачем? 
Почему?
За что мир вдруг стал однотонен?
Ну, слышишь, не плачь, 
Лоб свой детский не хмурь,
Не болен, я вовсе не…

Ну что, дружок
Ну что, дружок, по окружной? Нам ехать до предела -
Земли ли, жизни, все равно. Пока не станет белым
Измятый черновик души и мятой не запахнет.
Пора, дружок, пойдем делить последнюю рубаху,
Чтобы в просторных рукавах бежали руки-реки,
Чтобы сберечь, изречь собой и век, и человека.
Наш труд как прут — сложи в траву и зачини пожаром.
Мы пастухи, пасем стихи — словарную отару.
А ей цена всегда одна — смотри в глаза другого,
Увидишь, кем ты был, кем стал, и сколько весит слово. 
Пойдем, пора. Ты строй свой храм, а мне оставь конюшни,
Где златогривая любовь заглядывает в душу.
Погода на дорожку нам нелетная. Да больше -
Нехожая, негожая, а все равно ведь божия.
А значит, собирайся в путь с приникшим небом рядом
И свято продолжай любить земное неоглядье.
Дурак
Дурак, блаженный. 
Что с такого взять?
Он над рекой склонился, 
Гладит воду -
Сиреневую голову. 
Здесь модус
Иной души, 
Здесь новая стезя.
Он что-то слышит -
Голос или звук,
Звучащий от лесов
Из тела пихты,
Из камня, 
Из реки своей испитой,
Он что-то слышит — песню или стук.
Он в такт дрожит
И дорожит нездешним.
Дурак, простак. 
Он просто так готов
Сойти на паперть сеющих лугов
И говорить стихами на орешник. 
Чудак, 
Бардак с такими - 
Не унять их,
Не погасить, лишь щуриться слезой
Куда-то в спину. 
Не догнать ходьбой,
Не встать к плечу у крыльев грязно-мятых.
Чужак 
Очаг оставил, 
Истощен,
Но восхищен 
И слушает упрямо,
А я смеюсь всей подсердечной ямой,
Но мне бы слышать то, что слышит он.
Давай расстанемся
Давай расстанемся чужими,
Чтобы не жать при встречи рук,
Чтобы намного ощутимей
Нам в ноги терлась псина вьюг.
Чтобы потом (пройдет лет десять)
Все тем же злым огнем рычать
Из отгоревших глаз, из кресел
Квартир, стареющих за час.
Чтобы в разлуке (право слово,
Я не хотел, но вышло так)
Вдруг сохранить какой-то новый
Ни с чем не схожий божий акт,
Пускай взаимного упрека,
Пускай взаимной ерунды,
Но чтобы шел по сердцу клекот,
Чтобы от слов — не сон, а дым.
Давай ругаться, сдуру, на ночь,
Давай друг друга, сор земли,
Не знать так яростно, чтоб напрочь
Забыть друг друга не смогли.
И проклято сходиться снами,
И видеть руки, губы, но…
Давай расстанемся врагами,
Друзей у нас и так полно.
Здесь над всеми
Здесь над всеми и надо мной
То ли время, а то ли Брамс,
Что-то звучное, 
Хочешь — пой,
Хочешь — дуйся с судьбою в рамс. 
Здесь совсем оголел на вид
Стольный парк,
Зазвенел от вод,
Занемел. 
И в окно стучит,
Разнолистьем ко мне идет.
Я его под ребро. 
А там
Еще мартом полна скудель:
Обманула меня весна,
Уронила в меня свирель.
Вот живу я теперь как пал,
Все брожу по пружинам слов,
Но потом я иду на вокзал.
Чтобы встретить тебя 
Из снов.

Жжет поэзия
Жжет поэзия лютым словом,
Я смотрю в ее капли глаз,
По карманам стихов рассован
Да растянут по телу фраз.
Эх, бедовая и шальная,
Она песни срывает с губ,
И торчит недозрелым маем
У сердечных грудных халуп.
Как рычит, как скулит у горла,
Как сжимает в кулак кадык,
Я бы вырвал ее, исторг бы,
Я бы вскрыл этих слов гнойник
И родник. 
Как вскрывают вены,
Как в себе открывают дверь.
Я бы вычеркнул вой наземный
Голосов, обнищавших в серь.
Много ль раз я еще сторгую
День без слова? 
Мне хватит дня.
Я бы бросил ее, дурную,
Я бы бросил ее, святую…
Да куда она без меня. 

Много наломали мы
Много наломали мы по миру,
Отрастили жабры чепухи,
Глянули на век, а век наш вырос,
Вырос в целый космос из блохи.
Только мы в нем печками застряли
И чадим друг другу: «ты не прав».
А кругом кружатся магистрали,
Создавая собственный ландшафт.
А кругом горит звезда над всеми,
Только мы все врем себе на ты,
Но однажды наступает время,
Время самой крайней прямоты.
Время умирять рычащий норов,
Время умирать и узнавать,
Время понимать все оговорки,
Время поднимать глаза в глаза.
Время прозревать и видеть — все мы
Там, где кроме нас никто не враг,
Там, где сердце — это только семя,
Вырасти не сможет просто так.
Там, где слово, слово без огранок,
Слово-солнце, слово-соловей
Бьется в толстокожие экраны 
И целует раненых людей.

Девочка-свирелька
Моя девочка-свирелька, голосок тонюсенький.
Жизнь ей — бусики, браслеты. 
Жизнь — цветные бусинки,
Звонко падают на кафель. 
Синие, небесные.
Это не дороги к звездам, это их прошествие.
Красная. 
А в ванной душно. 
Красная-брусничная. 
Душно, жарко. 
Даже сердце сжалось аритмичностью.
Бусинки стучат по полу — рдяные, червонные. 
Стены в ванной стали тоньше, стали вдруг картонными,
А за ними — небо, небо! 
Бусинки-созвездия.
Стало холодно и жалко. 
Стало интереснее. 
Спи. 
Похоже, ты устала. 
Спи, над миром сумерки.
В глаз хрусталиках как в вазе полевые лютики. 
Спи, тебя найдут не скоро. 
Слушай снов журчание. 
Ведь почти не больно падать бусинке прощания.

Разгорелось что-то изнутри
Разгорелось что-то изнутри,
Разогрелась кровь, запахла ладаном.
Эх, родимая, я падаю, смотри!
Прямо в солнце золотое падаю.
А оно такое! 
У него
Как и у тебя румянец радостный.
Тот же неизбежный заревой
Взгляд с душой
Большой до неоглядности.
Все во мне рифмуется с тобой,
Глянь, ведь даже это чувство летности
Кажется щеки твоей чертой,
Теплотой руки
И в чем-то совестью.
Падаю. Со строчкой: «Ты моя!»
Падаю. И больно мне, и весело.
Я бы выпил реки и моря,
Чтобы загасить пожар поэзии.

Как же это было
Как же это было… 
Дай понять,
Дай припомнить. 
Кажется, зимою…
За окном не улица — лыжня,
Люди-шубы снежного настроя.
Встретились мы там - 
Во льду, 
В ладу
Неба декабря с окостеневшим
Городом с названьем Петербург.
Встретились. 
И небо стало меньше.
Или просто я, ослепший вмиг,
Перестал смотреть в его стремнину?
Дай понять… 
Ты вся была — родник,
Я был жаждой. 
Страждущей, глубинной.
Голубиным стало, голубым,
Время. 
Пухом, смехом возле уха.
Вся зима набухла луговым,
Неуместным здесь весенним духом.
Дай припомнить… 
Как же тебе шли
Звезды в волосах, перчатки, скромность.
Как же я смешон был и хвастлив.
Это было важным и огромным.
Дай хотя бы вспомнить, дай плотней
Вжиться в то былое, в эту милость.
Ничего, прошло. 
Лишь у бровей
Новая морщинка появилась.

Друзьям
А у меня друзей не много,
Но каждого из них как дар
Ценю, 
Люблю. 
Храню 
От злого,
Браню 
Светло,
Дарю 
Им март,
Пишу 
Для них 
Веснушки 
Солнца
На бересте своей любви.
Я другу — жизнь. 
А он смеется:
«Да брось, братишка, мы свои».
Свои - 
Вне времени, 
Вне судеб.
Свои - 
Уверенно, 
Легко.
Свои. 
Других 
Таких 
Не будет
В пространстве 
Стен и потолков.
В пространстве 
Массовых 
Нечестий,
В пространстве 
Частных
В грудь
Камней,
Где мы собедствовали вместе,
Но становились все родней.
Женщина с обложки
День ото дня, 
Маня, 
Гоня,
В меня втекают судьбы, 
Души.
Глаза людей текут в меня.
В меня — аршин.
В меня все глубже.
Таким ты помнила меня -
Зовущим, 
Ищущим, 
Поющим.
Таким и был. 
Когда-то был.
Пока земля меня держала,
Пока жевала, 
Словно пыль,
Пока жила, 
Точила жало,
Лицом кружащихся 
Светил,
Вслед улыбаясь 
Задолжало. 
Теперь остались 
Только крошки,
Дорожки 
К миру, 
Что не нов,
Теперь ничто, 
Ты слышишь, Боже,
Не взбередит 
Сосновых 
Снов.
И время - 
Женщина с обложки,
Бежит за мной по трассе слов.

Да что там руки
Да что там руки? 
Тянутся, и ладно.
Хватают все, 
Ломают только так. 
Да что душа? 
Она, 
Дыша 
На ладан,
Соврет о счастье, 
Страстью 
Объята. 
Да что там ты? 
Ну что ты, в самом деле.
Ты отпечаток 
Тела 
В петлях 
Дней,
Ты опечатка. 
Ты зачат 
На мели
Чужих времен, 
Чужих 
Блажных 
Идей.
И можно долго думать, 
В чем же смысл,
Все гладя пальцем губы томных муз,
Пока кулисы 
Боли 
Не нависнут
Над мраком слова, 
Горького на вкус.
Но лишь тогда, 
Когда ты в многолюдье
Замедлишь бег, 
Кого-нибудь согрев,
Тогда, 
Тогда, 
Когда ты нараспев
Упрешься в солнце раскаленной грудью,
Поймешь, зачем 
Оно 
Горит для всех.

Как мне хочется
Как мне хочется, Господи, 
Для желанной стать островом,
Тем, куда из белесого 
Рая сходят огни.
Отгадать 
Эту женщину, 
Осознать ее,
Бережно
Разлохмаченным аистом 
Прижимая к груди. 
Разве можно с ней каяться? 
Каждый день нам как заповедь,
Каждый вздох нам как облако 
Боком 
Жарким 
На юг.
И пусть что-то не сделано, 
Пусть замедленно, 
Заново
С неба валимся в пропасти, 
Но не выпустив 
Рук,
Заплетенных в единое, 
Заключенных в объятия.
Нам и часа хватило бы, 
Каждый час растяжим
Этих губ сладким выгибом, 
Этим невероятием.
Как мне хочется, Господи, 
С этой женщиной жить.

Ты ищешь
Ты ищешь 
Хищно 
В мире спящих,
В пробирках 
Дней, 
В квартирах 
Нищих
Ее. 
Ты в прошлом, 
В настоящем
Ее одну бессонно ищешь.
Среди цемента 
И акцентов,
Где ты, потерянный другою,
Ее, потерянную кем-то, 
Все ищешь 
В вьюге 
И за мглою. 
Да так ли? 
Ой ли.
Брось, 
Не думай,
Глаголя 
Каплей 
Рифм в ответ,
Ищи 
Тех щек, 
Тех губ безумных,
Ищи того, 
Кого здесь нет.

На поле
Выйдем, что ли, на поле? 
Не смотри, что так просто,
Без красивых условных проявлений себя.
В этом поле когда-то не поэт, 
Но подросток
Вырастал с васильками, 
Безрассудно смеясь.
Оно стало мне большим, 
Словно пегая лошадь
Терлось ласковым боком, 
Клевер гривы трясло.
И как мама поило 
Ручейком из ладошек,
Укрывало от злого, 
Окружая собой. 
И ночлегом мне было оно, 
И ковчегом,
И бескрайностью жизни, 
И началом начал.
Это поле я собственным детством пробегал.
Как я гладил его, 
Как его обнимал! 
Не смотри, что так просто, 
Без обычного флера
Дорогих ресторанов, 
Кратковременной лжи.
Только поле. 
И травы. 
А там дальше — озера. 
Только здесь я свободен. 
Только здесь еще жив.

Я говорю с тобой
Я говорю с тобой 
Другой,
Особой речью,
Я говорю с тобой 
Нательным словом «да».
Я говорю 
Из рук,
Опущенных на плечи,
Из скоротечных 
Трещин 
Наших
Общих дат.
Я говорю. 
И замирает 
Рядом с нами
И дом, 
И двор. 
Все города 
Смешны, 
Душны.
Я говорю с тобой 
Ослепшими глазами 
В перворождении 
Враждебной 
Тишины.
Я говорю, 
Я строю мир 
И мир свой рушу,
Я говорю тебе, 
От бед 
Тебя 
Храня,
Я говорю с тобой, 
Послушай, 
Словом — в душу,
Я говорю с тобой 
Одной. 
Услышь меня. 

В одиночку
В одиночку жить, 
В одиночку 
Точкой 
Себя ставить за словом,
Только 
Сколько быть 
Этим строчкам,
Этим рифмам-вдовам 
Христовым? 
Ты себя забудешь 
И сгубишь,
Сляжешь. 
Умирать в одиночку
Значит целовать себя в губы,
Глядя с потолка на сорочку.
В темной 
Монохромности 
Комнат
Станешь старше, 
Тверже. 
И скажешь:
«Как же здесь безлюдно, 
Бездомно,
Как же тихо, господи,
Как же…»

Там, где похудели
Там, где похудели
Обиходы,
Где народ привык к их худобам,
Там, где душу 
Глушат 
Ледоходом,
Там, 
Где храм 
Зарыт, 
Где по годам
Полночь разъедает век, 
Как щелочь,
Только там, 
Зализывая соль,
Ходит поэтическая словочь,
Ходит чумно, 
Чует где-то боль.
Пьет из ран 
Нарзан - 
Кипучеучасть,
Болебыль, 
Сопит в жизнепетлю.
Там, где быт заучен 
И замучен,
Ходят строки
Сроком 
По рублю.
Ходим мы 
И мылим 
Все веревки,
Ходим мы 
И мыслим 
Как один,
Смотрим из листовок 
Заголовком,
Льем вино, 
Не чувствуя вины.
Ходим мы - 
Псалмы 
Любых трактиров,
Ходим мы - 
От тьмы 
И до нужды,
Ждем со всеми 
Время, 
Время мира,
Когда станем миру не нужны.

Не раз хотел уйти
Не раз хотел уйти я, плюнуть на людях
На вечный разношерстный кавардак,
Но только шаг во тьму — скольжу по наледи
Реки, зажатой холодом в кулак.
Но только шаг, и жизнь легко, играючи
Хватает за растрепанность души,
Раздетворясь до салочек и саечек,
Простреливает в сердце камыши.
На поле тащит, руки вьет ромашками,
В глаза льет разнотравный свой настой,
И как котенок трется в брюки пашнями.
Я в лес бегу — смеется там листвой.
Я то ли лесу словно чужестранец мил,
А то ли словно брат, но он всегда
Худыми можжевеловыми пальцами
Цепляется упрямо в рукава.
Пишу об этом книжным простострочием,
А по ногам ползет вихлявый вьюн.
Мир держит. Не пускает меня прочь уйти.
Все потому, что я его люблю.

Сиренью пахнет
Сиренью пахнет одиночество,
Сирень в руках оно несет.
Тошнит от теплого, цветочного
Застылья жалкого. И вот,
Качая землю ли, скучая ли,
Оно спешит в дверной проем,
Когда звучит как крик отчаянный 
Молчанье страшное твое. 
А рядом пахнет рынком улица,
И ей, уставшей от речей,
Последнее движенье чудится
За неподвижностью плечей.
Сиренью пахнет одиночество,
Сидит собакой у ноги,
Когда ты выстелился горечью
И узнаешь в себе других.

Поэты — люди
Поэты — люди для людей. Не ангелы, и к ним не близко,
Но складывают мир на грудь, стирая сердце до огрызка,
А над лохматой головой лишь свет и свет, и крыш не видно,
Поэты — это коридор, поэты — неба горловина.
Поэты — те, кто слышат плач за стенами, вдали, повсюду,
И оттого болит их дух, сжимаясь ночью до этюда
Грядущих будущих стихов. Чтобы кого-нибудь утешить,
Кто плачет там, за той стеной, за тем провалом тьмы кромешной. 
Измазаны со всех сторон лучами солнца, словно краской,
Поэты вдовствуют с мечтой и сны баюкают в коляске.
Они высвистывают жизнь и пьют дешевый чай в столовых.
Поэты — те, кто крестит мир последним и великим словом.

Не стелется дорога
Не стелется дорога — горбится,
Смолится за вечерней тьмой.
Дорога мне сейчас любовница
С опухшей пыльной головой.
Она бессонница, разлучница,
Но на другом ее конце
Летит как ангелок по улице
Девчонка в синем пальтеце,
Дрожит на фоне неба прутиком,
И руки белые парят
На фоне ночи, фоне сумрака,
Благословляя всех подряд.
Я узнаю ее летучую 
Горячую, земную кровь,
А значит, с нею мы созвучие
Непостижимых двух миров.
Вот и иду босым по возгласам,
Иду ночами, словно тать,
Несу домой остатки голоса,
Все, что смогу я ей отдать. 

Подарки
Ты знаешь, я привез подарки,
Я расскажу тебе о них: 
Два глаза словно два огарка
Пасхальной тоненькой свечи, 
Простые плечи, но за ними
Стихов широкий полумир,
Стихи — их можно сжечь живыми,
Костер ведь тоже сувенир.
Привез свой быт, он весь из писем.
Привез в душе пустой вокзал.
Ты не молчи. Я торопился.
Скажи, что я не опоздал.
Скажи, что не бывает поздно,
Что впереди горят огни,
Что ждет нас мир, и он бесслезен,
Скажи, что счастье впереди,
Что кроме платы есть награда,
Что есть святое не в кредит!
Теперь я здесь, теперь я рядом,
Скажи мне что-нибудь… 
Молчит.

Я стихами уже исписал
Я стихами уже исписал свой дом,
И мой дом стал огромен как целый мир,
Всем в нем место нашлось, все остались в нем:
И кого я любил, и кто был не мил.
Этот дом стал окном, это выдох слов,
Это музыка с той стороны зрачка,
Это отсвет вдали — куполов? Садов?
Это белой тоски два в груди толчка.
Это руки, простертые к небу, вверх,
Это знамя любви на лице эпох,
Это радость сложить свою жизнь в конверт,
Это вера, что марку наклеит Бог.
А слова все плывут по живым скорбям,
По душевной, святой, расписной резьбе.
Я стихами уже исписал себя,
А потом подарил
Как цветы
Тебе.

Не предавай
Не предавай своей надежды, не продавай своих святынь,
И если наст у рта крошится, горячим сердцем не остынь.
Пускай на лбу венки ошибок, пускай ты душу надорвал,
Пускай не раз еще обидишь, обида лучше, чем провал
В бездонный лимб метельной жизни, когда гудит из-за плеча
Былое, вязнущее топью, когда скулит у ног печаль,
Когда безмолвно смотрят в спину из лет прошедших, занятых
Глаза с ушедшими страстями, бельма-иконы пустоты.

Море
Так значит море — это долгое пространство,
В котором смысла, видно, больше, чем во мне.
Я подхожу к нему: «Безумное, ну здравствуй»,
Я отражаюсь в каждой царственной волне.
Я отражаюсь мириадами картинок,
В любой из них застыл единственный посыл:
«Ты человек, а я вода, но мы едины».
Сейчас я берег.
Нет, не так — всегда им был.
Сейчас я пляж, я плач, я век воспоминаний,
И я же бездна. И по мне идут круги.
Я не хочу сегодня слышать вашей брани,
Я сплю у моря с синим шумом на груди.
Птица
Птица садилась к нему на плечо,
Что-то теплело от тоненьких лапок,
Грело, и было почти горячо,
Словно в груди под рубашкой был клапан,
Он открывался. И песни текли
Охрой закатной, в них тикало сердце,
Птица-синица смотрела из них
Взглядом летающим птицемладенца.
Легкое тельце, небесна, мала,
Он в нее верил, как мы верим раю,
Словно на ладан на крылья дышал,
Тонкой душой ее пух обнимая.
Птица-синица, наследница туч,
Месяц гнездовий и облака месяц,
Месяц плеча, месяц «я улечу»,
Что ей до мальчика, что ей до песен,
Если от крыльев так сладко, легко.
Песенный мальчик, влюбленный в синицу,
Умер.
Но где-то не здесь, далеко,
Вздрогнули перья у маленькой птицы.
Брови по-вдовьи
Брови 
По-вдовьи 
Нахмурены 
Грубо,
В клочья прическа - 
Она не для нас,
Мелко дрожат 
Плотно сжатые губы,
Карее 
Марево - 
Зарево глаз.
Женщина-вечер. 
Не встречи — подачки.
Женщина-стон: 
Ни кольца, 
Ни мальца.
Плачет тихонько… 
Все плачет 
И прячет
В лодочку рук 
Половинку лица.
Каркает вороном, 
Порвана, 
Вырвана.
Стул на работе. 
На кухоньке стул.
Жизнь — только стулья. 
Ни счастья, 
Ни выбора.
Я бы и сам на нее не взглянул,
В эту конвульсию 
Пульса, 
В сутулость
Или усталость. 
Над ней монолит:
Быт,
Одиночество, 
Осень и стулья,
Хмурое, 
Спертое 
Утро 
Стоит.
Только все кажется: 
Боже мой, 
Как же?
Если везде эта серь, 
Эта сырь,
Если в миру где-то женщина плачет -
Значит не так мы построили мир.

Осенью
Осенью я, девочка, старше становлюсь,
Разбираю пальцами заспанность ветвей,
Цепким сердцем слушаю дождевую грусть.
Осенью я, девочка, чувствую острей.
Ветер глажу ласково — подставляет бок
И летит над крышами пением цевниц. 
Осенью я верую в то, что рядом Бог.
Осенью размешан я с перелетом птиц.
Кажется, мгновение — и исчезнет все,
Отцветет, отмается, вылетит из уст,
Разольется ливнями, потеряет ось.
Осенью я, девочка, тихим становлюсь, 
Как бывают тихими листья на снегу,
Как бывают тихими люди ноября.
И однажды осенью я от всех сбегу,
Чтобы убаюкивать сказками тебя.
Мы потеряли небо
Мы потеряли небо в суете,
В бегах, в делах. 
Мы потеряли солнце,
Пришпиленное бабочкой к версте
Последней синевы. 
К нам не вернется
Былой размах бесплатных острых звезд,
Рука пространства на больном затылке.
Нет неба. 
Это дней апофеоз,
Текущих от рождения до ссылки
В часы забот, в которых ты зажат,
Как каторжник, как загнанная крыса,
Но не приклад в висок бьет, а уклад
Житейства, не имеющего смысла.
Но все же, все же…
Как любви контекст,
Как музыка, звучащая ответом,
У каждого есть где-то человек,
Собою заменяющий все небо.

Ходит босо
Ходит босо 
Словно осень
Девочка-подсказка,
Ходит, 
Носит 
Тонкий носик, 
Носит 
Кареглазость,
Носит плечи, 
Речи, 
Воздух,
Носит сопричастность.
Как несет - 
Природно, 
Гордо,
А куда — неясно.
Приходи ко мне, гармошка,
Девочка-линейка,
Я оплошный,
Злой немножко,
Я простой, 
Житейский.
Приходи ко мне, лампадка,
Девочка-параграф,
Сядем 
Рядом, 
Сладим 
Взглядом
И напишем Завтра.
Люди камня
Мы люди камня. 
Нас растили города.
Мы от рожденья учреждаемся бетоном.
Нам весь свой век песком на память опадать,
Нам видеть мир из хмарных ниш пустых глазенок.
Нам каждый день ломать о мраморный кадык
Бессловность времени пустых трамвайных станций,
Всю жизнь бежать по пьедесталам ерунды
И в манекенность своей женщины влюбляться.
Нам ждать того, кто сможет в камне высечь жизнь,
Кто вспомнит в лицах (наших, наших!) сны и ноты,
Кто, не умея быть бесстрастным и чужим,
Вдруг различит на коже статуй капли пота.
Как кормить голубей
Как кормить с балкона голубей,
Как синиц зимой вынашивать в карманах,
Так и ты на собственной земле
Сей добро для всех и не ищи неправых.
Так и ты, чернорабочий быт
Отмывая через боль до белых перьев,
Отыщи, где слово в свете спит,
И неси его до мира в подреберье.
Потому что люди в мире том -
Просто люди, задубевшие в коросту,
Просто люди в рубище рябом
Роковых в судьбу зашитых перекрестков.
А когда созреет на груди
Светлых слов богоприютная теплица,
Все отдай и ничего не жди
От страны своей кричащей, словно птица.

В зале
В зале людно. 
В нем визг, 
Катализ,
Из каких ни смотри ты глаз.
В зале
Лето, 
Он светом 
Залит.
Здесь весь век твой пройдет за час.
Час белил на лице,
Румян ли,
Час - 
Контраст, 
Пока ты в живых,
И ухмылка Аристофана -
Только славный
Уставный 
Штрих.
В зале злобно - 
Зола в нем 
Тлеет,
В зале зримо, 
Со всех сторон-
Каждый пятый с лицом Орфея,
Каждый первый из них — Нерон.
В зале эры. 
Фужеры, 
Тоги.
В зале глобус
Морей, пустынь.
В зале спальня,
В ней люди, Боги…
А на сцене
Стоишь 
Лишь ты.

Ты мост
Ты мост. Гранитным, невесомым ты над каналами летишь,
Над вечной черной глубиною. И смотрят статуи из ниш,
Как гнет печаль, как, осыпаясь, идешь кругами по воде.
Ты мост. Ты, выгнувшись над миром, стоишь всегда, стоишь везде.
И горькой участью пьянея, и счастьем бережным пьяня,
Ты камни к небу простираешь. И ходят люди по камням.
И ходят люди через воду, через дома, через года,
Через потерянное время, через земную благодать.
И ходят люди, уставая, стекая к смерти, словно воск.
Но между берегосердцами протянут человекомост.

Ты заламываешь руки
Ты заламываешь руки, 
Хватит, хватит, перестань,
Не бывать такой разлуке,
Чтобы в каждом миге — казнь.
Чтобы в каждой миле — ужас,
Чтоб на каждой мине — мы.
Перешьем, переутюжим
Тело черное судьбы.
Потому что шаг до рая,
Потому что как слова,
Даже ночь с тобой, родная, 
Даже ночь с тобой светла.
Мы забыли, под часами
Стоя, воя от часов:
Легкий Бог живет над нами, 
Бог-ребенок, Бог-любовь.

По наклонной крыше
Тихо по наклонной крыше ангел мой ступает:
Крылья желтые в заплатках, съехавшая шапка,
А за пазухой — гармошка легкая, губная
И осенних теплых листьев целая охапка.
Он совсем еще мальчишка, путается часто,
Собирает с неба тучи спелые с кислинкой,
Он из них потом мне лепит маленькое счастье,
Крошит счастья из кармана редкие крупинки.
Но когда ни сил, ни воли, когда пахнет тленом,
Когда темень путь скрывает смертный, человечий,
И ни шага, и ни слова, ангел мой бессменный
Наклоняется над ухом и упрямо шепчет:
«Ты дойдешь. Ты все сумеешь. Потому что где-то
Там, где иней не растопит даже ветер южный,
Ждет душа в бессонном теле глупого поэта.
Ты все сможешь. Потому что ей ты очень нужен».

Нас осень горделивая
Нас осень горделивая 
Застала 
Ливнем 
Засветло.
Стоял я
Стыло, 
Сдавленно. 
Прощались - 
Все прошло.
А рядом ты, промокшая,
Печалью опоясана,
Смеркаешься, 
Смыкаешься, 
Сморкаешься 
Смешно. 
И рядом ты,
Нарядная,
Стоишь, 
Молчишь 
Ресничками,
Нарядная, 
В рыданиях, 
Наяда - 
Мир дождлив,
Стоишь - 
Былое, буднее, 
Смешное и трагичное,
Великое и мелкое 
В себе соединив.

Она
Она. 
Три буквы. 
Три разметки 
На три версты моей судьбы,
Она сигнал 
Беседы 
Редкой,
Она 
Цена,
Как три монетки,
Она же - 
Прибыль 
За мольбы.
Девчонка, 
Девонька, 
Ладонька
На ладном 
Теле 
Людных 
Дел,
Иконка - 
Писана так тонко,
И в горе-городе 
Ребенком
Она темнела. 
Я чернел. 
Моя, 
Благая, 
Болевая,
Моя 
Как ямб, 
Я жил, 
Я пел!
Мы в гордом 
Городе
Сплетались,
Срастаясь
В стаю, 
Солью 
Тая.
Она сияла, 
Я горел!
Они поют
Они поют безвольно, 
Смольно,
Они поют - 
Как пьют 
Разлуку,
Так жалобно, 
Так жально-больно,
Ко мне протянутые руки.
А мне их мало - 
Рук раздетых,
А мне их мало - 
Рук поющих,
Себя отдавших,
Как монету,
Себя так гордо отдающих.
Мне мало жизни, 
Я — в банкроты.
Мне мало! 
Мало 
Стало 
Галок
На поле. 
Галочек в блокноте
Намного больше:
Друг вот — в Польше.
А эта всё. 
Отголодала.
Не люди и не птицы — знаки,
Мы точки, буквы в чьих-то письмах.
Мы одиноки — одинаки,
Мы одиноково забыты,
Мы одинаково бессильны.
Но день за веком, 
Век за часом,
Стоит стеной
Одной
Отвесной,
Стоит 
Как клякса
Массы 
Красок, 
Стоит как частность
Или местность.
Стоит  
Как вид 
С моста 
В места,
Стоит 
Как щит,
Как лекарь  
Некий
За человеком красота,
Не созданная человеком.

Он летает легко
Он летает легко, бесшабашно и ярко,
Полусон-полуангел, мальчишка-поэт.
От него пахнет словом, но не канцелярским,
А тем маленьким словом, в котором рассвет.
Тем простым, человечьим, которое нужно.
Он поет односложно, поет об одном,
Но при этом он гладит бессонные души.
Он поет о небесном. Я пишу о земном. 
И я сам не из тех заулыбчиво-праздных,
Кто за фантиком счастья бежит по рукам,
Я ищу глубину, бесконечную связность 
Между злом и добром, что отпущено нам.
Он поет о любви. У него тонкий голос.
А я все по окраине, все по ножу.
Но когда изнутри пробирается холод,
Когда пусто на сердце — я к нему прихожу.
Грядущее
Грядущее пока что слепо,
Кричит в пеленках о себе,
Каркас его еще не крепок
И до безгрешных мыслей бел.
Пройдут года, оно восстанет
И вдавит прошлое в асфальт
За ложь всех наших обещаний,
За поцелуев наших фальшь,
За то, что мы их малолетство
Своей бедой свели на ноль,
Что в аллегории наследства
Мы оставляли только боль.
Пройдут года войны и лени,
Мудрея только в смертный час.
Но мы — земля для поколений,
Им всем на свет расти из нас.
Как будто один
Остаешься как будто один,
Закрываешь глаза в потолок.
Этот вечер почти лебедин -
Белым криком струится у ног.
А вчера ты закрыл свою дверь,
Не жалея уже ни о чем.
Ты как будто один, но сквозь щель
Пахнет жизнью и пахнет жильем.
Да один ли? До света охоч, 
К тебе мрак прислонился плечом.
Слышишь? В дверь твою просится ночь
С человеческим бледным лицом.

Будем жить
Будем жить в однодневных домишках
И слоняться тенями по свету,
Будем тайно стареть до одышки 
В коридорах, в улыбках, в конвертах.
Будем верить, что лучшее — дальше,
Будем помнить, о прошлом — ни слова,
И однажды, лениво заждавшись,
Выйдем в синюю дверь небосклона.
Отразимся глазами в витринах,
Ляжем вместе росою на поле,
Будем жить очень тихо и мирно,
Словно не было полночи боли. 

Всего за жизнь
Всего за жизнь хватило нам:
И боль была, и было счастье,
Текли дороги по векам
И исчезали в одночасье. 
Была любовь, была беда,
Тепло, волшебно пахли липы,
А из соседнего окна
Прощением звучала скрипка. 
Я чьи-то губы целовал,
И кто-то горевал об этом.
Весь век был жив. 
Весь мир был мал.
Вся жизнь — от люльки до поэта.
Всего, всего хватило нам,
В нас все смешалось по крупицам,
Как вдохновенный звездный свет,
Упавший на лицо убийцы.

Среда
Среда. И шесть часов утра.
Среда. И шесть часов труда.
Так, в целом, и проходят жизни - 
Вчера среда, сейчас среда.
Среда. И шесть часов — труба.
Среда. И шесть часов суда
Над каждым словом, каждым шагом.
Среда. Ни крика, ни следа.
Среда. И шесть часов стыда.
Среда. И шесть часов беда.
И вроде шесть часов — не много,
Но каждый час здесь — на года.
Мы не похожи
Мы не похожи. 
Мы стянули кожей
Каркас души, и каждый — о своем.
Мы разучились слушать. 
Слышать — тоже.
Мы — не друг другу, мы — особняком.
И кто-то прав, и кто-то человечен,
А кто-то горек жалостью за всех.
Смотри, смотри, нам путь земной намечен
По заболевшей глупостью стране.
И я ходил по ней и верил лесу
Прохладных рук, цветных от рукавиц,
Я тоже видел улицы из фресок
Всегда живых, людских и ясных лиц.
Да, не похожи. 
В бездну не заглянем
Чужих сердец. 
Вовек не стать одним.
Но в неизменной разнице сознаний
Мы все единым светом дорожим.

Канцелярия неба
В канцелярии неба душно,
Накопилось у них бумаг,
Их лениво листают души
И зевают тайком в кулак.
А у нас на земле дождливо,
Мы совсем растеряли свет,
Мы давно здесь не то, что живы,
Но почти уже без примет
Пропадаем, идем на убыль.
Что осталась нам от часов?
Пережить здесь свои же зубы
И уйти, не оставив следов. 
Я пишу на руках записки
В канцелярию неба, вам:
Пожалейте чужих и близких
По словам их и по делам.
И еще, ради щечек детских,
Ради каждого бедняка,
Поднимите же Богу веки,
А не то пропадут века.

Потерявший
Потерявший последнее слово,
Раздаривший себя по рукам,
Отлюбивший весь мир до основы,
Все простивший друзьям и врагам,
Он оставил немного: годами
Зацелованный призрак ночей,
Мимолетную хрупкую память
О бретельке на женском плече. 
Он оставил полосочку ткани
На желанном изгибе плеча.
Он оставил себе только память,
Но как память его горяча,
Как жива, как правдива, как звездно
Загнездилась в воздушной душе,
Как поет она в ней виртуозно,
Как танцует на пиках надежд.
Только память…
Он щурится слепо,
Он из дольней нелепой молвы
Превращается в дальнее небо,
То, что снится смертельно больным.
Возьми меня с собою
Возьми меня с собою в свою худую бездну,
В безрадостное пекло, в безлюдную тоску.
Возьми. Я встану рядом, я быть смогу полезным,
И, может быть, сумею, приют тебе сотку.
На свалке нищих песен найду одну — святую,
Я залижу все раны, любой синяк, ушиб.
Возьми, не пожалеешь, я горячо целую,
Пускай растут беседы на стенах тишины.
А хочешь — оставайся, здесь тоже место пусто
Без рук твоих, покорных дождям и облакам.
Давай с тобой сойдемся, в одно сливаясь русло,
Я так истосковался по нашим неладам.

Когда б стихи
Когда б стихи росли из рук
Как перья, и срываясь в лет,
Озвучивали все вокруг,
Кормя любой голодный рот.
Когда бы было все легко,
Оливной лиственной строкой
Звучала жизнь из-под веков
И всех тянула за собой.
Когда бы в рифменной культе
Нужды не знали дураки… 
Но мы не жили, чтобы петь,
Мы жили песням вопреки.
Раньше было иначе
Нет, раньше было все иначе,
Наивней, вместе с тем светлей:
«Ну что, поехали на дачу,
Ловить на речке пескарей?»
И налегке, мудрея сердцем,
Бежали вместе до ручья.
Как просто было загореться,
Как было правильно — сиять.
Сейчас мы новые, другие,
В глазах стоит такая муть,
Что мир становится постылым,
А мир тот прежний не вернуть.
Остались схемы электричек
И бизнесплан, и бизнесгроб,
Остался вечер апатичный
И одиночество взахлеб.
Никто давно уже не дорог,
Никто, никто, все блеф, все пыль.
Осталась скука разговоров,
В которой исчезаем мы. 
Так надо жить
Так, наверное, надо жить,
Побратавшись со всей промозглой
Человечностью. Печь коржи
Слов немых, затаивших возглас.
Да на всех: на своих, чужих, 
На друзей, на врагов, на лишних.
Так и стоит, наверно, жить -
Растревожить азарт давнишний,
Тот мальчиший, из всей красы
Выбиравший лишь свет и юность,
И в муравность идти босым,
Лишь сорвется с цепи июльность. 
Ах, как жарко горит огонь
Под рубашкой. И тлеет лето.
Выкинь скрипку, возьми гармонь
И пропой что еще не спето.
Ах, как пахнут девиц духи,
Голова как легко дурнеет,
И куда-то летят стихи,
За основу взяв птичьи перья. 
Мы скоро встретимся
Мы скоро встретимся опять.
Я буду ждать. 
Я буду жить.
Я буду время пожинать
И каждым часом дорожить.
Сейчас пора спешить, пора
В тугое небо одному.
Целуй меня в изгиб пера,
Целуй в огонь,
Целуй во тьму.
Так начинается невроз,
Вопрос во рту, 
Подсчет минут,
Твой личный, местный, как наркоз
Почти не страшный Страшный Суд.
А мне стоять,
Тушить покой
Окурком в душу, в самый лед,
Смотреть, как медленно, легко
На сердце сядет самолет.
И все, пора. 
Храни меня.
Пора дожить,
Пора бежать.
Пора проститься и обнять.
Мне очень жаль.
Я буду ждать.

Это не важно
Это не важно, что ждет впереди и на что я растрачу
Скудный задаток судьбы, не талант, а стакан
Времени, песенных слов и в конце быстрых строк — многозначий.
Это не важно, я гость здесь — не узнан, не зван. 
Это не важно, какой завершатся бедой развеселые годы,
С улиц каких меня выгонят ангелы в рай,
Пряча в шпаргалки небес мою ясную светлую одурь
И бестолковый, сумбурный, духовный раздрай.
Только бы видеть пальтишко, в котором ты ходишь по парку,
Издали видеть и знать — ты живешь, ты жива!
Только бы видеть и петь, и смеяться, и плакать,
Только бы видеть тебя и огнем вызревать.
Все остальное не важно, не ценно, на сердце не цельно -
Что уготовано дальше, что ждет впереди,
В черные пропасти глаз мне сойти или в черную землю 
С белой иконой любви на иссохшей груди.

Ты у порога
Ты у порога красоты,
Ты рвешься к ней, сжигая вехи.
Горит земля, горят посты,
Горит, горит структура века.
И дым ползет, голодный дым,
Он жрет себя, он жрет пространство,
Он пахнет чем-то нефтяным,
Он бездна, тьма, он окаянство.
Ты у порога, ты скулишь,
Ты задыхаешься от гари,
Срывая свет, взрывая тишь.
Считая время по ударам,
Несешь войну. Не лицемерь,
Ты не душа, ты лишь удушье.
Она откроет тебе дверь,
Когда придешь к ней безоружным.

Ты на земле
Ты на земле сиротствовал и плакал,
Пел не светло, но все же от души.
Нес звездный мир по грязи и по дракам.
Прощая всех, порой и сам грешил.
Да что там, жил. Невольно ошибался,
Но оправданий скудных не мостил.
Все исправлял что мог. Как в первом классе
Над прописью кропя до десяти.
Ты на земле был так, всегда не к месту,
Но обвенчался с девочкой-весной.
Она цвела, смеялась как невеста,
А ты ей пел мотивчик тихий свой.
Ты на земле был нищим и поэтом,
Ты был тюрьмой печалей и тревог,
Да не жалей. Ты там, в огромном свете,
На небе станешь ангелом Его.

Ты ангел
Ты, кажется, ангел. Те белые плечи
Никак не могли подниматься от пыли. 
Меня время топчет, тебя время лечит,
Ты, видимо, ангел над темной могилой
Моей головы в эпиграмме житейской.
Ты ангел, и быть по-другому не может:
Крылатые руки, точеная шейка,
Почти что прозрачная тонкая кожа.
Как будто тебя наполняли не кровью, 
Не ставили в кость, а растили в ладонях.
Я встал от земли, ты спустилась с верховий.
Ты ангел, конечно. И я это понял
По тихому смеху, по медленной грусти,
По жалости к людям, по шалости песен,
По слез с позолотой церковному устью.
Конечно, ты ангел. Твой образ небесен.
А я бестолковый, сердечный, увечный. 
Эх, мне бы не рваться на людях струною,
Принять бы как дар и любить тебя вечно.
Но я все ищу в тебе что-то земное.

Идти легко
Идти легко. Идти и жизнь кормить.
Башка легка, дороги разлюбезные,
Да на плечах не куртка — целый мир,
Наброшенный безжалостной поэзией.
В нем все для нас — стихи и губы дев,
Все хорошо, не думай негативно.
Но твердо помня о чужой беде,
Скажи, как самому то быть счастливым?
Скажи, как отвернуться от людей,
И пить, и есть за окнами, за шторами,
Как истину забыть — люби-жалей
И сострадай, срезая в сердце взоры их? 
Конечно, спальня есть и есть трактир,
И радость жить поодаль, за речушкою.
Но с плеч моих срезая целый мир,
Мне в душу смотрит счастьем равнодушие.

Тебе плевать
Тебе плевать на это время,
На лад и люд, на лагеря,
На дыры в мире, дыры в чреве,
Тебе уже на все плевать.
Стоишь в заплеванном подъезде,
Молчишь, заклеванный судьбой,
Еще не нищий, но безмездный,
Еще не пьяный, но дурной.
Ты завтра купишь себе девку,
Через два дня продашь друзей.
Тебе плевать. Вся жизнь — объедки
Любви и дружбы не твоей,
Чужой. А ты лишь дверь входная
В подъезд. Стоишь полуживой,
Уже не чувствуя, но зная -
Твоя душа умрет с тобой.

Ей не страшно
Глянь, ей не страшно умереть,
И потому она живая.
Летает в желтой кутерьме,
Найдя в аду приметы рая.
А ты цепляешься за твердь,
В материки вгрызаясь жадно,
Весь мир в твоих глазах померк,
Ты носишь в рай приметы ада.
А что терять? О чем рыдать?
Она летит, смотри, над небом
Как разноцветная листва,
Сорвавшаяся ветром с вербы.
Ты вслед кричишь ей, тянешь вой
Из ребер, скованных в червонцы.
Лишь потому что смерть — с тобой. 
А с нею — только жизнь и солнце.

Трамвай
Ты в трамвае. За окнами сыро.
Вид сливается в долгую пасмурность
Городов, где ты выжил и вырос,
А потом стал зарплатой и паспортом.
По салону дымится газ света,
Бередя с простодушной досадностью:
Пассажиры свернулись в газеты,
И никто здесь не смотрит в глаза тебе.
Эта чуждость тогда ощутима,
Когда рельсы худеют безжалостно.
Все становятся словно чужими
От скопившейся в сумках усталости.
От таланта — копейка, монета
Бесполезная с мелкой щербиной.
Здесь лицо твое, бывшее светлым,
Контролер разрисует морщинами.
Остановка. За окнами вьюжно.
Ты сойдешь в белый лист, в междометие.
Просто ты никому здесь не нужен,
Безбилетник в трамвае столетия. 
Шахматы
Ты можешь быть любым, каким захочешь.
Все только выбор, шахматы, игра.
Ты можешь лесть людей принять за почесть,
Ты можешь ошибаться и быть прав.
Ты можешь век прожить свой на задворках
Или сгореть в секунду на руках.
Ты можешь вечно прятаться за шторкой
И тихо человечество ругать.
Ты можешь стать звездой, метеоритом,
Пропарывая телом скудный мрак,
Сиять окрест свободно и открыто.
Ты можешь сохранить в себе очаг.
Ты можешь быть любым. Любить плясунью
Или нести ответ в глазах седых.
Но все же сохрани в себе святую
Способность плакать от чужой беды.

Оправдать
Чем оправдать мне эту жизнь? Как мне опеть ее, прославить?
Когда из каждого окна глазами маленькими боль
Глядит в меня. Глядит со мной. И ржавит, ржавит все при сплаве
Веков, эпох, наличных дней. Когда вокруг — юдоль и голь.
Когда мы звери. Да, мы звери. Мы плоть от плоти склочной стаи,
Мы чуем кровь, мы воем жалко, мы рвем своих, мы бред, мы вид.
Когда свернувшиеся души, спекаясь кровью, замыкаясь,
Ложатся смертностью влюбленных на все бессмертие любви.
Когда размазанная старость хрипит и тянет руки в юность,
Но юность спилась до депрессий и от вреда, и от добра.
Когда стихи не тянут к свету, а рвут все заспанные струны.
Чем оправдать смогу все это? Смогу ли чем-то оправдать?
Будет время уходить
Будет время уходить, забирая то, что важно,
Разложить судьбу в пакеты, сохранив себе простое.
За спиной оставлю бой поэтический, бумажный.
Все оставлю: лесть и шум с пережилками злословий.
Но возьму с собой тебя. За горами, городами,
За спиной у всех эпох, за приметами предметов
Мы останемся вдвоем, сбросив все, что было нами -
Моя бывшая жена возле бывшего поэта. 

Вот человек
Вот человек. Пока что дышит
И видит свет, и ждет друзей,
Чтобы бродить среди домишек,
Расти в обнимку на земле.
Он в искалеченном пространстве
Хотел построить свод небес
Для всех, пока не понял ясно,
Что действия важнее мест.
Он головой своей свинцовой
Склонился надо всем ночным,
И зарываясь мордой в совесть,
Прощает мир, прощаясь с ним.
Вот человек идет к забвенью,
Не в рай идет, идет он в хинь
И вечереет, и позднеет,
И пишет эти вот стихи.

Давай поссоримся
Давай поссоримся? И больше — разбежимся
По рукавам текущих дел, по всей смирительной
Рубашке века. Говоришь, что стал чужим я?
Но знаешь, все в нас, как и прежде, относительно.
Давай поссоримся. Я выйду в эту раннюю
Переосмысленность твоих сражений с временем,
Пройду весь мир, пройду болотами, полянами,
Дойду пешком я до зимы, дойду до севера.
И, может, лучше будет, если там останусь я
Таким как был — немного злым, слегка рассеянным.
А ты бледнее станешь — мраморная статуя,
И ты мудрее станешь — тишина за стенами.
Уж лучше ссориться, чем биться в эти лысые
Глухие окна неизменной непричастности.
Ты станешь спиртом, я в тебе рассыплюсь искрами,
И мы сгорим, но все сожжем до голой ясности.
Я небо-дом жилой из мыслей-этажей скую,
Смешаю грязь в себе со светом, не побрезгую,
На полузаспанную логику житейскую
Отвечу яростным безумием поэзии.

Ты слышишь, время
Ты слышишь, Время? Я с тобой согласен.
Мы все не те, кем родились вчера.
Как будто то, что было раньше ясень - 
Теперь костер, горящая листва.
Как будто все, все в мире без опоры,
А значит толк от жизни невелик.
Еще: ты знаешь, почему люблю я город?
На фоне камня мы — лишь краткий миг.
Да, эти мысли — тупики, убийцы,
Мы с ними — рожь в сезон большой косьбы.
Но эта горечь не дает забыться,
И что важнее — не дает забыть
Стоящих рядом или тех далеких.
Да, незнакомых, но ведь не чужих.
В любой тоске есть радости истоки,
И в каждой смерти — лейтмотивом жизнь.
Ты слышишь, Время? Я согласен с игом
Твоих секунд, твоих скупых идей.
Но забирая жизнь по дню, по мигу,
Дай мне слова, чтобы сказать о ней.

Как друга

Мы будем жить — в квартирке, в центре, у дороги,
Мы будем слушать, как проходит мимо время.
Что нам дано? Глаза да губы, лоб да ноги.
Что нам терять? Вокруг лишь ночь, лишь ночь и темень.
Весь век хвататься за протянутые руки,
Весь век тянуться до людей, прости их, Боже.
Мы ищем свет, мы шьем любовь — легко и юрко,
И мы в ночи, и мы одни, и мы похожи.
И мы в ночи. В ней, как всегда, измяв рассудок,
Закрыв глаза — большие, высохшие, рыбьи,
Подставит спину ангел. И я снова буду
Писать стихи на белых листьях, белых крыльях.
Мы будем жить. Не торопясь и не лукавя.
Мы проживем сценарий Бога-драматурга.
Мы будем жить в квартирке, в центре, на заставе.
И ты останешься любить меня. Как друга.

Не будет ореола
Не будет ореола надо мной,
Я — в грязь лицом. И захлебнусь от грязи.
И кто-то скажет: «Вот, очередной
Упал. Несите гроб, тряпье и тазик.»
Обмоют, разоденут по гортань,
Отмоют, закидают сухоцветом.
Да как умыть с земли всю эту дрянь:
Воров и шлюх, бандитов и поэтов?
Мы братья, мы плоды сиротств и нужд.
Они со мной. А мне за счастье это
На поприще голодных голых душ
Быть дудочкой вопросов и ответов.
И пусть я пьян, и пусть я бестолков,
Но все же, разойдясь порой до крика,
На всю макулатуру мелких слов
Эпоха пишет музыку. Великую.

Посторонний
Ты — посторонний. 
Ты сторонник углов и стен, откуда глазом, 
Намыленным небрежной скукой,
Следишь за страстною средой.
Ты не мешаешь слиться, сжиться, и рвоту лжи по нам размазать,
Ты отступаешь, шаг за шагом.
Ты — посторонний. 
Ты — чужой.
Никто не брат.
И я — не близкий.
Не стой со мной, когда я в камни чужих невзгод ломился, плача,
Когда я скреб из них сердца.
Иди, иди, все мимо, мимо,
Ни от людей, 
Ни между нами,
Нигде, нигде. 
Ты — посторонний.
Ты без души и без лица.
Не стой со мной. 
Уж лучше падать, чем ждать участия от тени.
Уж лучше падать в одиночку.
К чему я, в принципе, готов.
Уж лучше падать, понимаешь?
Чем быть одним из тех растений, что не мешают миру спиться. 
Ты — наблюдатель. 
Ты — никто. 
Тебе не биться в эти стены, ломая руки от натуги,
И не молиться в каждом доме.
Ты — наблюдатель. 
Ты — эстет.
Но помни, когда будет время любить до одури друг друга,
Ты так и будешь — посторонним. 
Тебя и не было,
И нет.
Конечно, с трудом
Да конечно, с трудом.
Да конечно, болят
Эти письма, забитые в правила,
В поэтический, литературный формат,
В путь стихов — по которому прямо нам
Не идти, а ползти 
До последней звезды, 
До последнего хрипа из порванных
Подсердечных мембран. 
Это все — лжеплоды,
Лжедороги в четыре лжестороны.
Все равно — вырывай у ленивой души
Из груди беспокойное пение,
А захочет уснуть — так показывай шиш,
Опаляя ей чуткое зрение.
Да конечно, с трудом.
Только все же — пусть так.
В синяки и до голоса рваного.
Боль творения, в сущности, мелочь, пустяк
Рядом с муками не-созидания.

Однажды не станет
Однажды не станет меня. А мир останется прежним.
В нем будет гудеть метро и мять в себе лица дней.
В торговых больших дворцах в нем будут катать тележки
Все те же простые люди. И где-нибудь лицедей,
Кривляясь перед толпой, расскажет, что мир остался,
Что в пробках пылится ум, что в жизни творится дрянь,
Что нам не понять себя, что нам не найти согласий,
Что все будут спать в быту до первого крика «встань!».
Останется все: весна, вокзалы, расчет вложений,
Больницы, сады, луга, дороги и дураки.
Да, если не станет меня, то мир останется прежним. 
Но если не станет тебя — он станет совсем другим. 

Она закрывает окна
Она закрывает окна, садясь на пол.
Она любит тени, она говорит с вещами.
И я бы ее любил, если б видел толк,
И если б не в долг, без духовных у жизни займищ.
Она гасит свет, когда я зажигаю мир.
И все говорят: «вы с ней как близнецы похожи».
Я мог бы ее спасти. Но она пьет спирт,
Сшивая в единый ритм бесконечность множеств.
Я мог бы о ней сказать. Но сказать о чем?
Что мне было с ней легко? Что ее — да мне бы?
Она прижимается, шепчет в мое плечо:
«Мне больно, мне больно, когда же начнется небо?»

За окнами
За окнами шалый май в рубахе из облаков
Свистит голосами птиц, смеется в мое окно.
Напели мы оба всласть, настроили оба ков,
И небо раздалось вширь, как девка обнажено.
Все двери закрыть? Зачем? Ведь жизнь понаглей блохи,
Сочится сквозь стены в дом: мудра, горяча, черна.
Судьба проползает в щель с усмешкой «купи стихи».
А чем мне за них платить? Раздал все еще вчера.
Но как не писать, когда брат-май изошел на свист,
Когда ты уже ушла, когда заболит душа?
Зачеркивая слова, до дыр протирая лист,
Я снова смогу забыть о том, что ты мне нужна.

Что ты можешь
Что ты можешь сказать мне нового? Что стихи — это только плешь
На затылке всего прошедшего? Что ни шерсти с них, ни рубля?
А я знаю. Я сам растраченный. Покатился по полю — срежь
Эти маки и эти маковки. А не то зацветут поля.
Да, я знаю, я сам исписанный. Я подгрудный еловый сбор -
Принимать по стакану вечером, пока звезды стоят кругом.
Только кажется не закончится этот долгий бездарный спор:
Спор любовника с импотенцией, спор поэзии с топором.
Да, я знаю. И тоже, в принципе, соглашаюсь порой молчать,
Потому что слова бессмысленны, не заменят простой сохи,
Не залечат простой царапины, не окупят твою печаль.
Но когда я целую женщину — продолжаю писать стихи.

Пиши свои стихи
Пиши свои стихи не ради слез,
Их выбить из людей — не дар, не подвиг.
Но если ты хоть слово произнес,
Не оснащай его безлобьем и бесплодьем.
Пиши не для того, чтобы кренясь
Большой игрушкой на скрипучем стуле,
Какая-нибудь дама, чуя страсть,
О чем-нибудь несбывшемся всплакнула.
Пиши не для того, чтоб вызывать шквал
Завернутых во вздохи восхищений,
Собрать улов, пойти на сеновал,
Сраженную взяв Нину или Женю.
Пиши, когда не сможешь не сказать,
О том, как люди падают в начале,
Как жизнью заплывают по глаза.
Нам не простят того, что мы молчали,
Когда в мозги вбивали до плеча,
Что жизнь — товар. И небо пахло сырью.
Поэтам могут многое прощать.
Но не простят того, что мы пустые.

Держись
Держись за пыл метаний и скитаний,
Держись за жажду знать и жажду жить.
Пока ты молод, смел и хулиганист,
Пока в глазах сложились витражи.
Сражайся, пой. В дремотное безделье
Не торопись. Смотри, смотри вокруг,
Смотри на всех. А достигая цели,
Опять иди, не опуская рук.
Потом поймешь, что молодость бесценна,
Потом поймешь, что все узлы судьбы - 
Прекрасная, единственная сцена,
И кем там быть — решаешь только ты.
Потом поймешь — ничто не повторится,
Потом поймешь — все было наяву,
Когда посмотришь из окна больницы
На первую весеннюю листву.
Опыт
Я, кажется, взрослый. И вроде бы, опыт
Не даром, не даром давался с трудом.
Давался рваниной — попробуй заштопать,
Давался крапивой, давался кнутом.
Не даром ушибом, не даром разбитым
Лицом паутинным под маской проблем.
Не даром не стержнем он стал, а орбитой,
Оплачен сполна, неизлечен никем.
Добытый упрямым изломанным духом,
Горбом приколоченный к хлипкой спине,
В рождении жизни, где смерть — повитуха,
Он логосом станет, горящим во мне.
Я выстругал разум, смахнул с себя стружку,
И вроде бы, взрослый. Немного. На пядь. 
Но я покупаю ребенку игрушки,
В которые сам не успел доиграть.
Низкий полет
Родился. Сорвался — и в пекло, и в печку,
Где плавят людей по подобию лет,
Где давят рубли из глазниц, где под вечер
Ломается тонкий усталый хребет.
Где ветви в лицо, только ветви и небо,
Где скорость скрипит и горит на руках,
Но пахнет каким-то спиртным ширпотребом
И падает, путаясь в длинных шнурках
Рефлексий о смысле, который потерян,
Который рождается, чтобы не быть.
Лишь ветви и небо, лишь небо и ветер,
Лишь лающий смех в облаках голубых.
И где-то любовь твоя молча закурит,
Слегка осветив зажигалкой лицо,
И скажет: «Ну что, остаемся здесь, дурень?».
А после закашляет в спину свинцом.
Ты дальше и дальше, по блату, корысти,
Удобно разношен, до дырок пробит.
И только деревья, и ветви, и листья,
И низкий полет возле самой земли.

Пусть будет снег
Пусть будет снег. Пусть ты сойдешь с пути,
И заблудившись в сонности прохожих,
Ты не успеешь встретиться к шести
С какой-нибудь бедой, на жизнь похожей.
И пусть ослепнув в тьме чужих дворов,
Ища тропу к всегда пустому дому,
Ты слово оголишь до спора, но
Останешься всего одной из формул,
Где в вычитании бессмысленных минут,
Ты в сумме дней найти стремишься смысл.
Пусть будет снег, пусть вьюги заметут
Сюжет судьбы, который не дописан.
И эта одинокость — как ушиб
На сердце черной дрянью изогнется.
Но я в черновиках твоей души
Рисую профиль утреннего солнца.
Аль Квотион


Апрель